ИМИ ГОРДИТСЯ СТОЛИЦА

---------------------------------------
ЭПИЗОД МЕСЯЦА: «Ne me quitte pas»

ИСТОРИЯЗАКОНЫЧАВОРОЛИ
ВНЕШНОСТИНУЖНЫЕ

АДМИНИСТРАЦИЯ:
Александра Кирилловна; Мария Александровна.


Николаевская эпоха; 1844 год;
эпизоды; рейтинг R.

Петербург. В саду геральдических роз

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Петербург. В саду геральдических роз » Библиотека » Хивинский поход (1839—1840)


Хивинский поход (1839—1840)

Сообщений 1 страница 11 из 11

1

Предпосылки
Большая игра

Одной из причин Хивинского похода стала Большая игра — российско-британское противостояние в Средней Азии и на Ближнем Востоке. Основными задачами похода, определёнными на заседании особого комитета Азиатского департамента в марте 1839, было прекращение набегов хивинцев на подвластные Российской империи территории, освобождение российских пленных в Хивинском ханстве, обеспечение безопасной торговли и транзитов грузов и исследование Аральского моря. Предположительно одной из целей было смещение тогдашнего хивинского хана Алла Кули-хана и возведение престол человека, более лояльного к Российской империи. По мнению некоторых исследователей, поход мог быть подготовкой к более масштабным военным действиям и последующим завоеванием Россией узбекских территорий.

Поход был подготовлен и реализован В. А. Перовским, оренбургским военным губернатором и командиром Отдельного оренбургского корпуса с 1833. Перовский был сторонником активной политики России в Средней Азии, ввиду обострения ситуации в этом регионе в 1830-х. Как писал И. Виткевич, адъютант Перовского, направленный им с разведывательной миссией в Среднюю Азию:"Ныне власть и влияние нашего управления простирается почти не далее пограничной черты Урала и не внушает ни кайсакам, ни областям Средней Азии особенного уважения". «С нашего каравана взято хивинцами с одних бухарцев на 340 бухарских червонцев, или на 5440 рублей. С татар наших берут, как известно, вдвое противу азиятцев…


http://cs617331.vk.me/v617331451/22625/W_bFiVBD-AQ.jpg
В. А. Перовский

У татар наших развязывают тюки, бьют людей и собирают с неслыханными притеснениями и злоупотреблениями; из развязанных тюков хватают и тащат товары во все стороны…». «Если посмотришь своими глазами на эти самоуправства, о коих у нас едва ли кто имеет понятие, то нисколько нельзя удивляться застою нашей азиатской торговли.» «Хивинцы ездят по Сырдарье, до самого Ак-Мечета Ташкентского, где отделяется Куван от Сыра, и грабят беспощадно чумекейцев наших, которые зимуют здесь и прикочевывают на лето к Оренбургской линии между Орска и Верхнеуральска.» «Ныне же насилие это вошло в употребление, и наши так называемые подданные (киргиз-кайсаки), будучи с нашей стороны освобождены от всякой подати и в то же время подвергаясь, по беззащитности своей, всем произвольным притеснениям и поборам хивинцев, поневоле повинуются им более чем нам и считают себя более или менее подведомственными хивинскому хану».

Исследовательские цели
Одной из целей Хивинского похода было исследование Аральского моря — его бассейна и берегов. Географов того времени интересовал вопрос: впадает ли Аму-Дарья в Каспийское море, где находятся истоки реки и возможно ли изменить направление ее течения? В первую очередь это интересовало Российскую империю, которая могла получить новый стратегически важный речной торговый путь. Хивинское ханство имело большое количество хлопка, который дорого стоил на рынках России и Европы и высоко ценился среди потребителей. Хлопок было долго и небезопасно везти через казахские степи, поэтому более быстрым и безопасным путём могла бы стать Аму-Дарья, если бы она впадала, как думали географы в то время, в Каспийское море.

Для этого в поход брались лодки и челны. Также планировалось провести нивелировку между Каспийским и Аральским морями. Нивеллировку собирались провести на обратном пути из Хивы.

Одновременно в поход отправился отставной ротмистр Платон Чихачёв, на которого была возложена миссия по исследованию гор Памира. Оттуда он должен был отправиться с разведывательными целями через Тибет в британские владения в Индии, а затем — вернуться в Российскую империю с обстоятельным отчетом о совершенном путешествии и картою исследованных областей. Этот план по неясным причинам осуществлен не был. Позднее Платон Чихачёв выполнил «Гипотетическую карту Памира» по отрывочным и слабо достоверным сведениям.
(Если верить Терентьеву, то для данного похода исследования были лишь поводом)

Приготовления
Обеспечение российской армии
Российская армия готовилась к походу в Хиву тщательно: прорабатывались маршруты продвижения как по суше, так и через Каспийское море, заготавливалась провизия, боеприпасы. Командиром назначался генерал-адъютант В. А. Перовский. Численность войск, идущих в поход, была 6651 человек. В Хиву шло Уральское казачье войско, Оренбургское казачье войско, 1-й оренбургский полк регулярной российской армии, Башкиро-мещерякское войско и части артиллерийских войск. Набор в поход казаков осложнялся тем, что они одновременно были обязаны охранять границы Российской империи на больших участках. Точкой отправки войск в Хиву был Оренбург, поэтому все солдаты собрались на квартирах в этом городе.

На вооружении участников Хивинского похода были две ¼-пудовых пушки конной артиллерии, две 6-фунтовых пушки, две 12-фунтовые, восемь 10-фунтовых орудий горной артиллерии, шесть 6-фунтовых мортир, два 1-фунтовых фальконета. Также у российской армии имелись ракеты Конгрива и четыре пусковые установки. Вся эта артиллерия была доставлена из Брянска и Оренбурга, вместе с ней прибыли солдаты оренбургского артиллерийского гарнизона. Кроме того, на вооружении отряда имелись минные приспособления, дистанционно приводимые в действие. Ракет Конгрива в армии было 375 штук разной дальности в 28 вьючных ящиках. Для горных орудий были взяты как обычные снаряды, так и шрапнель. К каждому виду артиллерийских орудий было два комплекта боеприпасов. Для ружей было взято 996 000 патронов, для карабинов — 102 000, столько же для пистолетов. Для перевозки патронов было выделено 420 ящиков. Кроме того, были взяты все необходимые принадлежности для ухода за оружием и артиллерийскими орудиями, а также запасное оружие.

Также командование стало закупать для солдат пищу, одежду, посуду и др. Закупка и заготовка необходимого началась ещё весной 1839 года. Для пошива обуви, одежды и кибиток были наняты портные, кожевники и обувщики. Так как поход назначался на зиму, для пехоты шились полушубки, куртки, шаровары, онучи, шинели и др. На всякий случай были заготовлены летние сапоги и лёгкая одежда. Казаки обязаны были сами себя обеспечивать. В поход они брали ту же одежду, что и регулярные войска. Вместе с ней были взяты предметы обихода и инвентарь: косы, топоры, лопаты и др. Казаки также сами обеспечивали себя оружием. В поход были взяты пики, сабли, ружья, пистолеты. Офицерам было разрешено взять в поход вещи по своему усмотрению и приказано обеспечить лошадьми остальные войска. Для этого им сразу был выдан весь годовой оклад. Офицерами были приобретены лошади и верблюды, а из российской армии в отряд было прикомандировано 7500 телег.

В поход на Хиву в качестве продовольствия были взяты сухари, мясо, мука, соль, вино, крупы. Вино и сухари не выдавались проводникам-киргизам. Продовольствие было закуплено в местных магазинах, мука — в Астрахани, а соль — в Илицком промысле. Кроме того, в качестве приправ или запасов для больных и раненых солдат в небольшом количестве брались лук, маринованые огурцы и квашеная капуста, крут, телятина для бульона, баранье и свиное сало, сыр, чеснок, хрен, уксус, перец и мёд. Для лошадей и верблюдов, которые при одном подножном корме не могли дойти до Хивы, были закуплены овёс и соль.

Для остальных нужд армии тоже были взяты вещи. На случай переправы через реку были закуплены 300 полых бурдюков, которые могли использоваться как для понтонного моста, так и для парома, две плоскодонные лодки и четыре челна. Так как поход отчасти был исследовательский, эти челны и лодки предназначались для исследований береговой линии Аральского моря. Из Москвы в Оренбург доставили необходимые для похода лекарства и медицинские принадлежности; для перевозки больных и раненых выделили 80 повозок. Для прочих нужд армии в поход взяли листовой табак, корыта, вёдра, точила, гвозди, стёкла и пр. Также две повозки были оборудованы под походные кузницы.
http://cs617331.vk.me/v617331921/24310/dg8dXV3xc08.jpg
М. И. Иванин, Описание зимнего похода в Хиву 1839 — 1840 годов, казаки оренбургского войска, в башлыках и попонах которые служат также вместо плаща или бурки, и пехота Оренбургских линейных батальонов в зимней походной одежде, 1874 год.
http://cs617331.vk.me/v617331973/1f41a/oOkItptYb_4.jpg
Лёгкое орудие кавалерийской казачей роты № 14 казаков оренбургского войска, 1874 год.

Обеспечение припасами и разведка
Для того, чтобы не везти все припасы сразу с собой и не утруждать лошадей и верблюдов, на пути следования российских войск были выбраны пункты, куда можно заранее свезти часть припасов. Для этого под видом подготовки к исследовательскому походу к Аральскому морю в мае 1839 года под руководством полковника Геке к истокам реки Эмба отправился отряд численностью 600 человек с 1200 подводами и двумя полевыми артиллерийскими орудиями. 12 июня Геке выступил в поход, и 1 июля прибыл в назначенное место. Там он оставил обоз, после чего сформировал конный отряд из 200 башкир. С отрядом он 4 июля отправился к урочищу Донгуз-Тау, но, не доехав до него, выбрал в качестве очередного склада и стоянки для бо́льших сил урочище Чушка-Куль. 28 июля передовой отряд прибыл к Ак-Булаку.

Там было решено соорудить укрепления. К 16 августа работы по постройке укреплений завершились, и начались работы по сооружению казарм, лазарета, кухонь и т. д. Одновременно проводилась заготовка сена, камыша и др. Несмотря на успешный ход работ, от Оренбурга до реки Ак-Булак было большое расстояние, трудно преодолеваемое лошадьми и людьми. Поэтому Петровский решил обустроить главный перевалочный пункт на Эмбе. Обязанность создать у истоков реки склад возлагалась на полковника Жемчужникова. Он отправился к Эмбе с 400 башкирами и 200 казаками. Позже к нему присоединилось ещё 200 местных жителей. Ещё одной целью Жемчужникова, кроме создания склада, была охрана местного населения от нападений с юга. 14 августа его войска и обоз прибыли к цели, и в начале сентября началось сооружение склада. Из Оренбурга к Эмбе постоянно приходили обозы[6].

23 сентября Геке прибыл к Эмбе вместе с орудиями из Акбулакского укрепления. Жемчужников передал ему управление складом и вернулся в Оренбургскую губернию. В результате было сооружено два укреплённых пункта — Акбулакский и Эмбенский с гарнизонами в 399 и 634 человека соответственно.

Из записок Геке
Овражистая и изрезанная местность, производя большую ломку обоза, множество песков и солонцов, еще тонких от недавних весенних вод, скудость подножного корма и начавшиеся сильные жары. […] Необходимость напоить из колодцев до 4000 лошадей воспрепятствовала отряду тронуться прежде 5 часов утра; башкиры запаслись на переход травой и, у кого были турсуки, водой; — солдаты налили ее в манерки и в две бочки. Пройдя 17,5 вёрст, в 11 часов до полудни сделан был привал, а в 3 часа по полудни двинулись снова. День был знойный, при безветрии; удушающая пыль вилась густыми столбами, солнце палило как в африканских степях (термометр показывал в тени от 32° до 38 °C, а на солнце от 42° до 45° тепла); пройдя 6 вёрст, люди начали томиться жаждою; вся остававшаяся вода, смешанная с уксусом, роздана была солдатам; даже офицеры спешили уступить имевшийся у каждого маленький запас; но это было далеко недостаточно: люди падали в изнеможении, и только скорое открытие крови спасало их от смерти.

Ход событий
Начало похода
24 ноября все российские войска в Оренбурге были созваны на главную городскую площадь. В тот день на площади им прочитали императорский указ об отправке в Хиву, после чего был совершён молебен. 26 ноября подготовка к походу завершилась. Войска делились на 4 колонны, первая из которых возглавлялась генерал-лейтенантом Толмачёвым, вторая — полковником Кузьминским, третья — полковнику Мансурову, четвёртая и вся кавалерия — генерал-майору Циолковскому. Кроме этого, с Урала прибыли два отряда уральских казаков численностью 1200 человек. 26 и 27 ноября в поход отправились первая и вторая колонны, а 28 и 29 ноября — третья и четвёртая. 5 декабря войска вышли к границе Российской империи, где солдатам объяснили правила зимнего похода и организацию войск. К каждой колонне был приставлен дежурный, который следил за порядком и расходованием припасов.

Утром следующего дня войска пересекли границу и выступили в поход. Передовые части казаков ехали рысью на конях, за ними шли обозы и остальные части. От обозов требовалось, чтобы припасы каждого вида везись рядом, но на деле этого было трудно достигнуть. Тюки съезжали с верблюдов, а чтобы поправить груз необходимо было отвести животное в сторону. Те верблюды, которые выбились из строя, должны были перестраиваться в хвост колонны.

На ночь колонны останавливались в тех местах, где было достаточно воды и пищи животным. За несколько часов до захода солнца верблюдов и лошадей выводили пастись. Обозы выстраивались четырёхугольником, в центре которого находились солдаты. Часть солдат на ночь оставалась на дежурстве и находилась на прилегающих высотах. Также у обозов стояли часовые, которые следили за тем, чтобы не было воровства припасов. К середине декабря погода испортилась, пошёл снег, начались бури, и поход стал тяжелее. 6 декабря все четыре колонны объединились, после чего двинулись к реке Илек. Далее колонны шли по левому берегу реки и вышли к урочищу Биштамак. За один день преодолевалось около 35 километров.

Хивинские войска тем временем не предпринимали активных военных действий. Ещё летом—осенью 1839 года хивинская конница собиралась в большие группы, которые удавалось заметить российским казакам и населению казахской степи. Несмотря на это, осенью хивинцы не предпринимали вылазок на российскую территорию, а в начальный период Хивинского похода не мешали российским войскам продвигаться к Хиве.

18 декабря, после длительной стоянки из-за сильных морозов, отряд вновь двинулся к Эмбенскому укреплению. 19 декабря начался буран, усложнивший дальнейшее движение колонн. У солдат заканчивалось топливо, верблюды и лошади не выдерживали морозов (около —30 °C). В связи с этим у устья реки Аты-Якши был построен временный укреплённый лагерь. Несмотря на это, уже 20 декабря буран утих, и отряд достиг укреплений на Эмбе. У Эмбенского укрепления отряд разделился на четыре колонны, каждая из которых соорудила отдельный лагерь. На следующий день российские войска колоннами отправились к реке Аты-Якши. Одновременно был выделен специальный отряд казаков, который направился в Акбулакское укрепление. Его целью являлась ликвидация этого временного укреплённого пункта и перевоз продовольствия и припасов от Ак-Булака к Аты-Якши.
Наступление хивинских войск
Сражение у Ак-Булака
Утром 30 декабря около 3000 конных хивинцев атаковали Акбулакское укрепление. Хивинцы застали противника врасплох — за два месяца без боёв российская армия потеряла бдительность, а основные силы к Ак-Булаку ещё не подошли. В тот момент в укреплении и вне него находилось 399 человек, из них 164 больные. Несмотря на это, российскими войсками хивинцы были замечены ещё за километр от укрепления, поэтому все успели скрыться за укреплениями.

Хивинская кавалерия подошла к укреплению с юго-запада. Первая атака была предпринята утром того же дня, но оказалось безуспешной. Российские войска имели преимущества в артиллерии, поэтому артиллерийскими залпами по скоплениям хивинцев казаки и регулярная армия отбили атаку. Вслед за первой атакой хивинцы предприняли ещё несколько, которые тоже обернулись неудачей, но противнику были нанесены значительные потери. К вечеру атаки прекратились. На западе от Акбулакского укрепления были сложены стога сена, которое было давно заготовлено российскими войсками для лошадей и верблюдов. Ночью хивинцы попытались поджечь это сено, но попытка была пресечена российскими войсками. 31 декабря хивинцы атаковали восточную часть укрепления. Атака была отражена с помощью картечи, после чего все хивинские войска отступили в степь. Хивинцы узнали, что к Ак-Булаку приближается подкрепление, и выехали ему навстречу.

Сражение на пути к Ак-Булаку
В тот момент российские войска остановились на привал в 20 километрах от Акбулакского укрепления. Хивинцы застали противника врасплох, но в первую очередь начали отгонять российских коней и верблюдов от стоянки. За это время российские войска успели выстроить обозы полукругом и соорудить баррикады, за которыми укрылись от противника. Днём хивинцы неоднократно предпринимали атаки баррикад, но безуспешно. В ночь с 31 декабря 1839 года на 1 января 1840 года спешившиеся хивинцы пытались подкрасться ползком к укреплениям, однако российские войска кололи их штыком. Одновременно хивинцы в 100 метрах от российских баррикад и обозов вырыли окопы и построили из земли и снега прикрытия, откуда утром начали обстрелы российских войск.

В такой ситуации российские войска, прикрывшись оставшимися у них верблюдами, совершили вылазку к хивинским позициям и выбили оттуда противника. В свою очередь хивинцы, прикрывшись отобранными у российских войск верблюдами и лошадьми, начали наступление на российские баррикады. Хивинцы гнали животных впереди себя, что защищало их от огня противника. Командующий колоннами поручик Ерофеев отдал части своих войскам приказ отойти на фланги. Как только хивинцы приблизились к баррикадам, российские войска с флангов открыли по ним огонь. Хивинцы вынуждены были отступить.

Командование возлагало на киргизов обязанности следить за верблюдами, но 2 января они отказались приступить к работе. Они возмутились тем, что российские войска сражались при Ак-Булаке против их единоверцев, отделились от российского отряда и начали собираться в группы[6]. Командованию похода это было невыгодно, так как оно не хотело ещё одного сражения и боялось остаться в степи без проводников. Перовский отдал войскам приказ плотно окружить киргиз и в ультимативной форме начал с ними переговоры. Киргизы начали расходиться, но 7 человек объявили о том, что отказываются выполнять приказы Перовского. Двое из них были расстреляны по приказу самого Перовского.
Едва получено было, 21 декабря [2 января], это известие [о сражениях] в отряде, как у некоторых лиц штаба физиономии вытянулись: идя на легкую победу, они и не думали о встрече с неприятелем на средине пути; теперь им начала представляться тень измученного нашего рядового и тень Бековича, измученного в Хиве, и нет сомнения, что эти трусы, к несчастию и в наказание генерала Перовского за дурной выбор своих любимцев, после получения известия о нападении хивинцев и жестокости их с нашим пленником, начали исподтишка портить все распоряжения по отряду, с целью довести до необходимости возвратить отряд с полпути в Оренбург.
М. И. Иванин

Последствия
Для Российской империи поход оказался безуспешным. Войска вернулись в Оренбург, потеряв в походе 1054 человека, преимущественно из-за холода и болезней. Из вернувшихся 604 человека были положены в госпиталь в связи с заболеванием цингой, многие из них не выжили. 600 русских пленных, отставших от отряда, а также взятых хивинцами в плен на пограничных постах ещё до начала похода, вернулись в Россию в октябре 1840 года. Одновременно с возвращением пленных, хан Хивы издал фирман, в котором его подданным запрещалось брать в плен русских или даже покупать их у других степных народов. Очевидно, что несмотря на неудачный исход похода Перовского, Кули-хан не хотел дальнейшего обострения отношений с Россией.
Википедия

Отредактировано Денис Бутурлин (2014-10-24 21:03:32)

+3

2

КОСЫРЕВ Е. М.
ПОХОД В ХИВУ В 1839 ГОДУ.
(Из записок участника).

(Записки сообщены Б. Л. Тагеевым)

Известно, что в 1839 году был совершен генерал-адъютантом Перовским поход в Хиву, окончившийся полной неудачей, благодаря жестокой зиме, стоявшей в этот злосчастный год, и необыкновенно сильным метелям, свирепствовавшим в обширных степях Средней Азии.

Небольшой отряд Перовского не был в состоянии бороться со стихией и после 8-ми-месячной борьбы с вьюгами и морозом вернулся в г. Оренбург, похоронив половину людей в азиатских степях и положив массу больных в госпитали.

В виду того, что имеющиеся сведения об этом походе весьма ограничены, каждый новый материал о нем, особенно же записки очевидца и участника, представляют, бесспорно, большой интерес, я считаю нелишним поместить записки о походе в Хиву, которые случайно получил от ветерана николаевских времен, участника покорения Средней Азии, полковника Егора Михайловича Косырева, бывшего очевидцем бедствий и неудач, испытанных хивинским отрядом зимою 1839 года.

_________________________

Еще с 1837 года начали готовиться в Оренбурге к хивинскому походу. Пехота обмундировывалась в теплую одежду и обувь, по изобретенной форме для зимнего времени; шились теплые шапки, [539] на манер серых арестантских, с назатыльниками из черного сукна, с красным околышем и огромным четырехугольным козырьком. Полушубки были сделаны из джибаги, т. е. из сваленной бараньей шерсти, нашитой на холст, поверх которой надевались серые шинели. Подштанники также были на киргизской шерсти и туго простеганы; шаровары, сшитые из толстого и черного сукна, были приспособлены к тому, чтобы шинель и полушубок могли свободно входить в них и затягиваться особо устроенным гашником (поясом). Сапоги были настолько широки, что в них помещались кошемные (войлочные) валенки, а на ноги солдат надевал шерстяные чулки и портянки. К воротнику шинели пристегивались на крючках, сделанные из заячьего меха, накладные воротники, обшитые снаружи красным сукном, а для предохранения лица, носа и подбородка от мороза шились из черного сукна маски, с прорезанными отверстиями для рта и глаз и пришитыми суконными носами.

Одетые в такую форму солдаты были до безобразия толсты и неповоротливы, а в маске и с ружьем в левой руке солдат уже терял совершенно человеческий облик и походил на черта, какой обыкновенно изображается на лубочных картинках, продающихся в мелочных лавках.

На зауральской стороне, в берегу реки Старицы было устроено много русских печей, в которых выпекались хлеба и сушились сухари для формировавшегося отряда. С этою целью были командированы от всех частей хлебопеки и особые кашевары, которые занимались сушкою свеклы, картофеля, моркови и лука. В манеже была поставлена паровая машина для прессования сена в кубы, чтобы его было удобнее вьючить на верблюдов. Этим делом был занят, специально выписанный по этому случаю, англичанин. Во всех военных мастерских заготовлялись лодки, понтонные сани, для похода; вьюки для верблюдов, бочки, бочата, ящики разной величины и т. п.

В это же время солдаты обучались собирать и разбирать киргизские кибитки, вьючить их на верблюдов и, развьючивая, опять ставить на землю. Для этого подавалась команда: «навьючивай!» или «развьючивай!», «разбирай кибитку!» или «ставь кибитку!», Солдаты быстро усвоили себе способы вьючки и установки своих будущих походных хором, но только не в походной одежде, в которой солдат чувствовал себя совершенно скованным. Наконец, к осени 1839 года поспели и верблюды.

Таким образом, были приготовлены к походу 5-й оренбургский линейный батальон и две роты 3-го батальона, один полк уральских казаков, уфимский казачий полк, бывший в то время регулярным полком на таких же правах, как и уланские, который впоследствии был расформирован за упразднением, в г. [540] Чугуеве в 1845 году. Одна батарея и одна полубатарея казачьей конной артиллерии и часть крепостной гарнизонной артиллерии, команд: саперов и пионеров.

Хивинский отряд состоял из 5.217 человек при 22-х орудиях 4-х ракетных станках, и был окончательно сформирован к 18-му ноября 1839 года.

Второй оренбургский линейный батальон с небольшим числом уральских казаков еще летом отправился вперед для приготовления в степях колодцев и возведения двух временных укреплений на реке Эмбе и Ак-булаке. Выполнив свою задачу, батальон этот, оставив часть своих рот и казаков в укрепленных им пунктах, возвратился к осени в Оренбург. 18-го ноября, в 11 часов утра, был назначен командиром отдельного корпуса генерал-адъютантом Перовским смотр войскам, а затем и выступление в поход.

Рано утром, отряд стал собираться за крепостными самарскими воротами, началась вьючка верблюдов и укладка в сани всевозможных принадлежностей, заготовленных к походу. В сани впрягали верблюдов, и когда эта работа была окончена, отряд стал строиться в указанном порядке. Мороз был довольно значительный, но солдаты, одетые в теплую одежду, чувствовали себя бодро и, подшучивая над смешным своим одеянием, ожидали выступления. В 9.30 часов к отряду приехал начальник 22-й пехотной дивизии, генерал-лейтенант Толмачев, в походной форме, т. е. в сюртуке, подбитом мехом, при эполетах, шарфе и в шапке с большим козырьком и, осмотрев отряд, стал ожидать главного начальника отряда генерал-адъютанта Перовского. Оригинальное зрелище представлял собою отряд, наряженный в неуклюжую свою форму и с масками на лицах у солдат — он положительно имел вид легиона бесов, явившихся из преисподней. В 11 часов прибыл к отряду и генерал Перовский, поздоровался с войсками и, объехав их, приказал двинуть отряд церемониальным маршем повзводно на взводные дистанции через самарские ворота на «плац-парадное место», куда он и отправился вперед, чтобы пропустить мимо себя войска. Генерал-лейтенант Толмачев повел колонну справа повзводно и, подойдя к месту, где стоял окруженный свитою начальник отряда, и, отсалютовав ему шпагою, подошел к генералу Перовскому и оставался возле него до тех пор, пока не прошли все части. Тогда он сел верхом на лошадь и поскакал вперед. Войска проходили церемониальным маршем скорым шагом, держа ружья под приклад. Сначала шла пехота, имевшая по 32 ряда во взводах трехшереножного строя, потом уфимский казачий полк, уральские казаки, артиллерия и далее вагенбург. Прохождение войск длилось около 3-х часов мимо начальника [541] отряда, который внимательно осматривал каждого солдата и повозки. Пройдя в таком порядке уральские ворота, отряд перешел по льду реку Урал и остановился верстах в двух от города по ту сторону реки, где и расположился в виде четырехугольника, вокруг приготовленного аналоя. По прибытии всех чинов отряда, начался напутственный молебен. Наступила глубокая тишина, и только голос священника и стройное пение походных певчих раздавались среди молящейся толпы людей, готовой через несколько минут вступить в тяжелый степной поход во время суровой зимы с ее вьюгами и метелями.

Этот день был замечателен тем, что с выступлением за Урал отряда пошел сильный снег, а на первом же полупереходе поднялся сильный буран, который продолжался, не переставая, трое суток, я суровая степная зима с этой поры вступила в полные права свои, то засыпая горсточку смелых русских воинов целыми сугробами снега, то обдавая их трескучим морозом и ветром. Зима того года была особенно снежная и морозная, а лежащий в степи глубокий снег сильно препятствовал движению отряда. На первых же порах оказалось много отмороженных рук и ног, появились заболевшие, и много солдат успокоилось навсегда под холодною пеленою снега в необозримых азиатских степях. Отряд, кроме припасов для согревания сбитня, не захватил для нижних чинов ни водки, ни спирту, которые в тяжелые походные дни сильно поднимают бодрость духа утомленного и полупростуженного солдата. Между тем снег становился все глубже и глубже. Морозы усиливались. Ветер пронизывал каждого насквозь. Джибага нисколько не грела, и было бы удобнее, если бы вместо нее одели солдата в овчинные тулупы. Тяжелые сапоги при глубоком снеге сильно утомляли пехоту. В отряде скоро наступило полное уныние. «Хоть бы водочки выдали», — стонали иззябшие, полубольные люди. Но водки не было, а вместе с тем не доставало и топлива для согревания сбитня. Положение отряда становилось критическим. Люди стали болеть, верблюды дохнуть так, что груз, который не на чем было перевозить дальше, был употреблен или на топливо, или затоплен в реке Эмбе.

Кое-как, с большими лишениями дотащился отряд до Чушка-куля (Свиное озеро) и остановился бивуаком. Между людьми появились различные болезни, и почти все заболели цингой. Верблюды за малым исключением почти все передохли, а те, которые и остались, еле-еле волочили ноги и были совершенно негодны для перевозки не только груза, но даже и одного больного.

При движении в Хиву, отряд был разделен на несколько колонн, называвшихся по фамилии начальствующих офицеров, и [542] все они одинаково находились в тех же тяжелых условиях, как и главный корпус отряда.

На одну из таких колонн, а именно майора Симбухина, пользуясь печальным состоянием людей ее, наехала ночью шайка хивинцев и, отбив табун уцелевших верблюдов, погнала их в степь, мимо колонны поручика Ерофеева. Этот офицер прибыл перед хивинским походом из армии, принял роту в 3-м Оренбургском линейном батальоне, с которою и выступил в поход. Присоединив к колонне своей сотню уральцев, поручик Ерофеев за Ак-Булаком остановился на ночлег, сделал из тюков преграду от снега и возле нее уложил верблюдов. Такая ограда, в случае внезапного нападения неприятеля, должна была служить и закрытием. За тюками были расставлены кибитки, в которых кое-как согревались нижние чины. Как рассказывал поручик Ерофеев, у него к этому времени было более половины больных людей, и треть всего числа, бывших при колонне, верблюдов издохла. Хивинцы, гнавшие от колонны Симбухина верблюдов, наткнулись на его колонну и не застали ее врасплох только потому, что дежурный барабанщик (из цыган) ударил тревогу. Хивинцы подумали, что здесь расположен большой отряд, испугались, а от внезапного барабанного боя, раздавшегося среди глубокой тишины, аргамаки их стали беситься, сбрасывая с себя седоков. Заметив это, поручик Ерофеев приказал и другому барабанщику бить дробь и открыл по неприятелю огонь. В это время один из смелых солдат, во главе с несколькими линейцами, чересчур близко набежал на хивинцев; один из них накинул на него аркан и, оттащив на отдаленное расстояние, вместе с другими подоспевшими хивинцами начал сдирать с него с живого кожу. Несчастный испускал неистовые крики, которые рвали на части души его товарищей, и тогда поручик Ерофеев, во главе с уральцами, бросился на выручку товарища, но хивинцы оставили верблюдов и скрылись. Далеко преследовать их в степи было рискованно, так как легко можно было сбиться с пути, да и преследование на измученных киргизских маштачках степных хивинских скакунов было бы безумной попыткой. Отбитые верблюды были загнаны к колонне и положены около тюков. По утру, судя по числу оставшихся следов лошадиных копыт, было определено, что хивинцев было более тысячи человек. Стали отыскивать захваченного солдата, и нашли его труп обезглавленным и с отрубленными руками и по колена ногами. Такой же участи мог подвергнуться один офицер С, который, услышав раздирающие душу крики захваченного солдата, вскочил на лошадь и в безумном порыве с нагайкой в руках бросился на выручку, но во время был остановлен казаками, которые воротили его в колонну. За это дело поручик [543] Ерофеев был произведен в штабс-капитаны и капитаны и награжден орденом Святого Владимира с мечами и бантом (Капитан Ерофеев, по возвращении из похода, был командирован в учебный образцовый полк на год и, возвратившись майором, принял 3-й Оренбургский линейный батальон. Затем был комендантом Оренбургского укрепления, а потом Раимского, где за отличие произведен в подполковники. В это же время он начал сильно пить, заболел и вследствие этого уволен от службы. Но, благодаря ходатайству генерала Перовского, был снова принят на службу и зачислен младшим штаб-офицером в Самарский губернский батальон, на каковой должности и умер.). А барабанщик, забивший во время тревогу, получил Георгиевский крест.

От Ак-Булака отряд, соединив все свои части, двинулся к Чугака-кулю, но киргизы-возчики отказались следовать далее, что заставило главного начальника отряда под страхом смерти принудить их поднять грузы и идти далее. С большими лишениями дотянулся отряд до Чушка-куля, но и тут оказалось не лучше. Зима становилась суровее. Морозы и ветры донимали людей и верблюдов. Лошади почти все передохли, а офицеры шли пешком. Большинство вьюков было сожжено или брошено в степи. Провианту и топлива не хватало. Болезни усилились, и смертность стала увеличиваться. В джибаге завелись насекомые, так что солдаты предпочли побросать их, и ни один не принес обратно с собою это одеяние. Солдаты замерзали, неся сторожевую службу. Однажды, один из колонных начальников, поверяя передовые посты, увидел солдата в полулежащем положении, держащего ружье в руке. Он подошел к нему и, громко крикнув: «чего ты сидишь, такой сякой, на посту», ткнул его в шею. Солдат свалился на снег и лежал неподвижно. Оказалось, что он был уже замерзший труп.

В таком состоянии отряд простоял на Чушка-куле до начала весны и с первыми лучами весеннего солнца двинулся обратно в Оренбург, убедившись в невозможности идти дальше.

После восьмимесячного пребывания в степи, 8-го июля 1840 года, хивинский отряд прибыл в Оренбург и остановился на зауральской стороне на берегу реки Урала, против Банного озера, оставив погребенными в степи нижних чинов 1.054 человека да еще, по прибытии, положив в Оренбургский госпиталь цинготных 609 человек, в том числе 20 офицеров. Больных привезли в госпиталь 6-го июля; я тогда был дежурным еще в чине прапорщика; картина, открывшаяся предо мной и бывшая не такою заметною в походе, была ужасна. Жаль было смотреть на больных, хотелось выразить участие несчастным страдальцам, но не было никакой возможности стоять долго в палате. У каждого больного десна распухли, и из образовавшихся на них [544] трещин текли кровь и материя с ужасным запахом, ноги были у всех сведены и в ранах. Некоторые в тот же день и умерли. Офицеры, как и нижние чины, были в одинаковом положении. Целые толпы родственников, жен и детей, собрались в госпиталь, несмотря на страшную атмосферу, стоявшую в здании. Несчастные мученики рассказывали, со слезами на глазах, своим близким про те бедствия, которые перенесли они за этот злосчастный поход. Они ярко рисовали картину, как остались они без топлива, как все лишнее жгли вместо дров, как рубили оглобли и сани и, наконец, кибитки для того, чтобы разогреть в чайнике воду. Действительно эти люди испытали все, что может только переиспытать человек, заброшенный в пустыню во время суровой зимы, без пищи, крова и топлива.

Не помню, как долго стоял отряд, по прибытии из степи, в лагерях, но, кажется, месяца два или три. Уныние было полное, и, чтобы поднять дух солдат, а главное, чтобы не бросался ярко в глаза трагический исход похода, начальство устраивало ежедневно в лагере отряда празднества (было что праздновать!). Ежедневно с 4-х часов и до пробития вечерней зори играла там военная музыка, по вечерам устраивались танцы, сад иллюминовался, и пускался фейерверк. На эти вечера собиралось множество семейств из общества Оренбурга, но вечера были вялы и не удачны.

Больные в Оренбургском госпитале не поправлялись, и только некоторые к концу года выздоровели, а большинство отправилось в вечность.

Памятен был всем Хивинский поход, о котором каждый отзывался с необыкновенной грустью и неохотно пускался в описание подробностей пережитого. Дорого обошелся и государству этот поход, кроме погибших полных сил людей, на него было затрачено 1.700.000 рублей ассигнациями и 12.000 червонных.

В конце октября месяца, 1840 года были возвращены из Хивы 600 человек русских пленных, отсталых от отряда, подобранных хивинцами, которые всюду следовали по пятам русских, а также захваченных ими, еще до выступления русских в Хивинский поход, с наших пограничных пунктов. Жалкий вид имели пленные. В оборванных хивинских халатах, с выбритыми головами или же уже с отросшими лохматыми волосами, они положительно едва сохранили образ человеческий. На лицах их можно было прочесть те страдания, какие пришлось перенести им в плену у диких хивинских племен. Эти несчастные мученики рассказывали ужасные подробности о вынесенных ими страданиях. Их продавали в рабство, били кнутами и нагайками, держали в клоповниках без пищи, оставляя на произвол ужасным насекомым. Глубокие шрамы на плечах и спине свидетельствовали [545] об истязаниях, которым подвергались эти несчастные люди. Несколько человек были с выколотыми глазами и, возвратясь на родину, уже не видали ее, а рыдали, обнимая своих земляков. Что было на душе у этих несчастных, — одному Богу известно. Измученные, с безжалостно оскорбленною честью женщины были ужасны. Без слез нельзя было смотреть на них. Душа кипела мщением за эту горсть собратий, для которых жизнь уже поблекла, для которых не открывалось уже розового будущего, так как лучшие годы их и лучшие силы ушли в рабстве, насилии и поругании. Многие не выдержали всеугнетающего рабства, сложили в Хиве свои кости, многие были казнены за попытки к бегству. Некоторым удавалось и бежать, но и их участь была не лучше, они погибли от голода и жажды в беспредельных степях, занесенные песком или снегом. Были и такие, которые переменили Христову веру и стали жить в почете среди мусульман, но таких насчитывалось очень немного — большинство рвалось на родину, сохранив веру Христа и любовь к России.

Одновременно с возвращением пленных был издан хивинским ханом фирман о запрещении не только ловить русских, но и покупать их у барантачей (разбойников).

Е. Косырев.

Текст воспроизведен по изданию: Поход в Хиву в 1839 г. (Из записок участника) // Исторический вестник, № 8. 1898
Источник

Отредактировано Денис Бутурлин (2014-10-24 21:18:06)

0

3

ДАЛЬ В. И.
ПИСЬМА К ДРУЗЬЯМ
из похода в Хиву.

Поход в Хиву, предпринятый в 1839 и 1840 годах, по мысли и под предводительством Оренбургского военного генерал-губернатора (гр.) Василия Алексеевича Перовского, для обуздания хищных Хивинцев, беспокоивших тамошние пределы России, — почти вовсе у нас неизвестен. О нем долго ходили темные слухи, и не упоминалось ни единым словом в Русской, всем доступной, печати. Только в 1860 году, в Чтениях общ. ист. и др. при имп. Моск. унив. (кн. I, стр. 147 — 166), появилось, сколько мы знаем, первое печатное известие об этом достопамятном походе, в статье под заглавием Военное предприятие противу Хивы. Статья эта очевидно составлена по бумагам подлинным и содержит в себе сжатое, но точное и дельное изложение всего хода дел. Целью предприятия, начатого под видом посылки ученой экспедиции к Аральскому морю, было «сместить хана Хивы и заменить его надежным султаном Кайсацким, упрочить по возможности порядок, освободить всех пленных, дать полную свободу торговле нашей.» На издержки [403] отпущено 1,698,000 асс. и 12 т. червонных. В походе участвовало 4 генерала, 14 штаб-офицеров, и около 5,000 низших чинов. Все приготовительные распоряжения отличались предусмотрительностью и надежностью, и однако шестимесячный поход этот не удался в том смысле, что войска не достигли самой Хивы и принуждены были двинуться обратно вследствие чрезвычайных снегов и стужи, которая господствовала ту зиму: видно, замечание, что Русские всюду с собою приносят холод, и тут оправдалось. Тем не менее цель предприятия была достигнута: напуганный решительными мерами нашего правительства Хивинский хан Аллакул, в Августе того же 1840 г. выслал в Оренбург долгое время, томившихся у него в плену и теперь одаренных им около 500 человек Русских; мало того, он разослал Фирман с строгим запрещением брать или покупать Русских и вредить чем либо России. Вслед за тем Русский купец Деев возобновил беспрепятственную торговлю с Хивою. Таким образом не представлялось более нужды предпринимать вторичный поиск на Хиву, к коему было готовились в Оренбурге.

Мужество в перенесении тяжких лишений и бедствий, коими ознаменовался Хивинский поход, составляет славу Русского имени, и мы искренно радуемся, что счастливый случай дал нам возможность познакомить читателей Русского Архива с живыми подробностями этого смелого и необыкновенного, по всей обстановке своей предприятия. У одного из участников похода, нашего известного писателя (бывшего в то время чиновником особых поручений при В. А. Перовском), Владимира Ивановича Даля, отыскалась снимочная тетрадь тонкой Китайской бумаги, на которой (по способу, дающему два подлинника вдруг) сухими чернилами отпечатлелись письма, посыланные им с похода, к родным и знакомым. Приносим вашу благодарность многоуважаемому В. И. Далю за дозволение напечатать нижеследующие выдержки из этой тетради.

П. Б. [404]

I.

Река Илек, в Зауральской степи, 1839 г. Ноября 25го.

Не ждали вы от меня письма, и всего менее, может, думали вечером 25-го Ноября, что я сижу почти на открытом воздухе, в кошомной кибитке, при маленьком огоньке, в кругу шести добрых товарищей, на морозе, и пишу к вам. Мы вышли в поход, идем войной и грозою на Хиву, эту дерзкую и вероломную соседку, как названа она была в приказе по корпусу. Путь далек, 1500 верст, идем зимою, и третьего дня было 29° морозу; весь отряд верхом, все на конях, вьюки на верблюдах, их до 12 тысяч. Метем бураном по и степям и в Генваре должны быть на месте. А когда воротитесь, спросите вы, по сродному вам добродушию и состраданию? — Знаем, когда вышли, а именно 17 Ноября, а воротились скажем вам, когда воротилась. Холоду мы не боимся; говорим это не из хвастовства, а по опыту; взгляните только на нас, и вы убедитесь, что мы не хвастаем. Стеганные, на верблюжей шерсти, куртки и архалуки, платье разного рода, на лебяжьем пуху, верхнее платье из шкур молодых жеребят, или оленьи, сибирские совики, киргизские дахи и ергаки; рукавицы и чулки козьего пуху, из коего порядочные люди ткут столь известные вам кашемирские шали, — словом, все запасено, припасено, и несчастные стужа, холод, мороз, словом, вся зима, не знает, с которого краю приступиться. Не удивляйтесь этим кривым строкам; сердце пишет прямо, но мороз-снегович берет свое, шаршавит по своему, а он у нас, как видите, толмачем. Сидим на корточках, в теплых кофточках и совиках; писать не совсем ловко. Нужды нет: когда нибудь на досуге разберете. Вы скажете: Ах, Боже мой, какие страсти! за 1500 верст, верхом, зимой — и прочее, и прочее. Ну, изволите видеть, сыром в масле мы конечно не катаемся, равным образом не льзя чтобы не было в таком [405] огромном отряде без разных беспорядков, недостатка, нужды — ну придем домой и отдохнем, будем рассказывать ребятишкам своим и добрым приятелям о похождениях своих и примечаниях. Начинают сей час разливать чай, а у нас сегодня дневка — позвольте мне сперва налиться водой, как говорят моряки, а потом стану продолжать.

Пепел от пылающего костра завалил до того писание мое, что у меня едва достало духу (т. е. Athem) отдуться от этой неуместной присыпки. Зорю пробили, все улеглось, потому что все устало, только часовые перекликаются вкруг нашего стана, и верблюды изредка протяжно рычат. Опишу вам, от нечего делать, артель нашу, наш кош, как его технически называют. Нас в одной кибитке, по четыре шага во все четыре стороны (размер верен, но кибитка кругла) нас лежит, на одном и том-же войлоке, семь человек. Был осьмой, академист Штернберг, художник душой и телом, милый малый, о котором мы все очень жалеем — но он, присоединившись к нашему походу волонтером, побыл с нами только три дня, и, раздумав дело еще во время, воротился. Он едет в Питер и потом вероятно в Италию, где, говорят, несколько теплее... Позвольте отогреть пальцы на огне... Первый товарищ наш и сожитель Чихачев, путешественник по званию и призванию, ein Resender von Profession, молодец, красавец, говорит на всех языках как на своем, бывал в Германии и в Испании, в Алжире, в Мексике, но не бывал еще в Хиве и потому отправляется туда с нами при сей верной оказии. Он говорит и распевает весь день Персидские стихи и прозу с муллой нашим и с переводчиком и этим бесит второго нашего товарища, естествоиспытателя Лемана. Доктор Мобиц, который только по временам пытается войти в число избранных и приютиться в братском и веселом тереме нашем, доктор обыкновенно берет опять под мышку одинокую постель свою, состоящую из одной плохой кошомки или войлока, и [406] отправляется в одинокую кибитченку, где аптечная ступка с пестиком обязаны принять на себя временно должность его товарища. Как быть, дело походное! Последний товарищ наш такой же чиновник как и я, с тем только различием, что у него совик (Самоедская оленья рубаха) из старого, летнего оленя, а у меня из лучшего зимнего молодого сосунка, и еще подбит лисой! Не поверите, что за раздолье такой кафтан, или салоп, что ваши печи... Позвольте только правую руку отогреть, на левой славная рукавица... Вот так... Пепел этот мне очень надоедает... Вообразите теперь палаточку, в которой с трудом только помещаются три человека, посадите туда или натолкайте ее битком семью человеками, живыми, вот как мы с вами, оденьте эти семь человек самым причудливым образом, Лапландцами, Самоедами, Алеутами, Киргизами, полу-Черкесами, полу-Калмыками, полу-Башкирами, полу-все что угодно, право всякого роду и наряду найдется в одежде нашей по клочку... — вообразите все это, и вы видете нас. Прислушайтесь, и вы услышите Английский, Испанский, Немецкий и Французский языки, Малоросийские, Персидские и Русские песни, Татарский говор, а подле, в двух шагах, рычат скучные и жалкие верблюды. Загляните, и вы увидите на решетке кибитки Черкесскую шашку, Испанский, Толеданский палаш, казачью саблю, Персидский, Индейский, Турецкий кинжал; увидите сотню предметов скомканных как в мешке, которым, для вас, нет названья, потому что вы их не видывали и не знаете, хотя мы здесь не можем без них обойтись. Положим, вы поймете, если я скажу, что тут стоит котелок, таган, баклашка, но что вам в том, если я скажу, что тут навалены торсуки, сабы, треноги, курджуны (Переметная сума), и проч.? А между тем это наше хозяйство.... Позвольте мне теперь поворотиться на другой бок: у меня спереди Покров, а сзади Рождество, т. е. тут огонь, а там мороз... Хотите ли теперь [407] взглянуть среди дня на караван наш? Вообразите снежную степь, по которой видимо-невидимо, сколько глаз займет во все стороны, все верблюды с огромными вьюками, гора горой, все вьюки и верблюды, а по сторонам прикрытие: казаки, артиллерия и пехота... На этом слове вчера остановился. Сегодня, 26-е, в воскресенье опять дневка; мы сошлись тут, все четыре отряда вместе, и теперь пойдем в полном составе, дружно и густо, чтобы никто не мог обидеть, чтобы быть сильнее всякой силы кроме Божьей, на которую душой и сердцем уповаем. Он выведет нас отселе через 7, 8 месяцев, или скорее, коли Ему угодно, и мы заживем опять новою жизнью, вдвое оценим домашний быт и домашнее благо свое.

II.

5 Декабря 1839. Биштамак.

Сегодня 6 Дек., большой и благодатный праздник: мы справляем его на Биштамаке, верстах в 270 от Оренбурга; следов. шестую долю пути своего кончили, прошли, и прошли благополучно. Скажу вам, милые мои, с тем чтоб это осталось между нами, что у нас ныне 31 1/2 градусов, и что порядочный морозец, как говорят Уральцы, прохватывает ровно огнем. Впрочем, по совести, мы еще ни разу не зябли, и в целом отряде нет ни одного человека с ознобами, за исключением одного старика Киргиза. Больных, коих болезнь можно бы приписать походу, также нет; простудные и другия случайные болезни и несколько вновь открывшихся хронических. Сижу и пишу теперь в кибитке, в общей нашей так называемой кают-компании, и пишу при 30° слишком морозу, без перчаток, и руки ничуть не зябнут: у нас железная печь. Путем доселе всегда было сено и дрова. Сено покупали у Кайсаков, которые по Илеку удивительно много накосили сена; дрова местами тальник и другой кустарник, а в помощь ему и кизечек, коими нас также иногда снабжали аулы. [408] Впрочем, в такую беду, как сегодня, горит все, даже свежий навоз из под верблюдов; этому в городе трудно поверить. Посадил бы я еще прихотливого жителя городского в нашу кибитку, такого, которому дует и несет изо всякого угла и окна, и прихоти бы исчезли. Спасительное дело для нас, что В. А. (Эти буквы (здесь и везде ниже) означают (гр.) В. А. Перовского) завел на свой счет общественную трапезу и большую кибитку, в которой всегда огонек: без этого мы бы замерзали каждый по одиночке в своем углу, потому что невозможно на каждого отдельно запастись дровами, и нельзя было бы даже ставить для каждого по одиночке чай. Кайсаки в походах и поездках своих всегда раздеваются на ночь до нага: они уверяют, что это гораздо теплее, если только хорошо завернуться и укрыться. Я доселе, в продолжении 19-ти ночей, только два раза не раздевался; я нахожу, что действительно раздевшись гораздо теплее, и сегодня напр., при этой стуже, я спал в мешке своем, накрывшись тулупом и кошмой, как у Бога за пазухой. Конечно там, где по ночам могут быть внезапные тревоги, это не удобно: там раздеваться нельзя. Признаюсь, я никогда не думал, что, одевшись хорошо, можно до такой степени хорошо переносить такую стужу; я, уверяю вас, не зяб еще ни разу. Ночью в юлламе (кибитке нашей) никогда не горит огонь, а шесть человек греют друг друга прекрасно. Вот вам целая страница о холоде, о морозе, о тепле, об огне и прочее. Поговорим о другой, не менее важной, статье: это обед, чай и проч, Мы выступаем каждый день с рассветом, иногда немножко прежде; становимся в 2 часа, потому что дни коротки, а скотине, и в особенности верблюдам, которые ночью не едят, надо покушать. Таким образом, прошедши 15 — 23 верст, распускаем верблюдов и лошадей на тебеневку; верблюды наедаются в 1 1/2, 2 часа, в том их пригоняют и укладывают на кошмы, расчистив наперед снег; кони [409] остаются на всю ночь в поле: лошадь не жует жвачки и потому не может наедаться в такое короткое время. Между тем, как только пришли мы на место, раскидывают живо две кибитки, генеральскую и вертеп, как мы его называем, кают-компанию, или общественную: ставят самовар, наливают чай и заваривают сбитень; мы греемся и пьем, между тем, часам к семи или восьми, поспевает обед: щи, суп и другое блюдо — каша, или капуста, селянка, баранина, говядина, а иногда, как вчера и третьего дня, жеребятинка, которая, мимоходом сказать,очень хороша, как самая лучшая, кормленая мягкая говядина. Пообедавши принимаемся опять за чай да за сбитень; у кого есть дело, бегает, хлопочет по отряду и прибежавши в сборную нашу похлопывает рукавицами и кричит: чаю, сбитню! Часов в 8, а много в 9, все залегло уже спать. Встают в 3 часа: весь лагерь просыпается, начинается крик, шум, беготня, кони ржут, верблюды рычат; это бывает вслед за генерал-маршем, в 3 часа; в 6 барабан бьет сбор, вьючат, сымают кибитки и выходят, напившись разумеется чаю, и нахлебавшись жиденькой кашицы. Так тянем мы день за день, время уходит, — и скоро, скоро пролетят ее только эти полгода, но и много других полугодов и годов....

Надобно вам однако же рассказать плачевную и неприятную проделку: на днях у нас одного солдата расстреляли. Как быть! он ушел с часов, покинув ружье, потом бежал, украл другое ружье, и пр. Бремя военное, опасное, пехота чрезмерно избалована, необходимо было показать пример, для острастки. К счастию, так по крайней мере я сужу по своим чувствам, казненный бедняк был до того глуп и туп, что по видимому вся ужасная церемония эта, причащение и отпевание заживо, не сделали на него никакого впечатления; — а смерть всякая одинакова, и скорая смерть лучше медленной и томительной. Во всяком случае не льзя было не наказать виноватого телесно, и так, что он бы может быть на всегда был калекою, а может быть и [410] умер бы; по этому — спокойной ему ночи и благодатного утра!

Маркитант наш, Зайчиков, или Деев взял с собою пару добрых собак, и мы уже затравили шесть лисиц и волка. Для перемены и это забава. Леман очень прилежно ловит мышей. Ханыков спит отлично хорошо и занял постоянное место в кают-компании против печки; одет он в огромный, мохнатый совик свой и летнюю легонькую шапочку на коже: он не может одевать тепло голову. Я постоянно одеваюсь в стеганную куртку и шаровары, или в лебяжью, а сверху совик Штернберга и шапку, столь известную, из беляка (тюленя), которая, помните? — надевается от маковки и по самые плеча. Говоря о болезнях, забыл я упомянуть, что у нас было уже человек шесть больных Сибирской язвой, не смотря на мороз; человека два умерли. Страшная, непонятная болезнь, и странно, что она открылась теперь, в такую жестокую стужу! Все те, которые пришли во время и можно было хорошо вырезать язву, остались живы.

Сей час все пошли на молебствие, 10 часов утра, а я остался, потому что надобно еще написать кой какие бумаги... Сижу в теплой кибитке В. А., где стоит большая кухонная печь, и сижу тепло: в кибитке этой теперь на полу 15°, на столе 4°, а на вышину головы 22° В. А:. теперь здоров; у него было разболелись глаза, и признаюсь, я за него боялся: какая возможность пользовать их при таких обстоятельствахъ? Теперь, от стужи вне и жару внутри кибитки, у него высыпало и обметало лицо, и вслед за тем глазам стало гораздо легче. Было у нас несколько человек больных жабою, angina tonsilaris, но омеопатия, прием белладоны устраняла болезнь каждый раз в течении нескольких часов. Сегодня у нас походный обед великолепный, четыре кушанья, шампанское и проч. Между тем все таки обедаем, как и прежде, стоя и походя, в деревянных чашках, кто где и как умудрится. К вечеру будет обильная либация и пуншация, по русски: благородная [411] попойка, в общем собрании, за здравие Царя, за которого идем драться. Прощайте.

III.

Декабря 8-го 1839 г. 12 верст от Биштамака.

Здравствуйте еще раз. Пишу на скучной и невольной дневке, после жестокой стужи, которую все мы перенесли удивительно хорошо, потому что право даже почтя не зябли; принуждены были сегодня остановиться и простояли сложа руки целый день: буран; метет так, что свету Божьего не видно, и притом — 22°, следовательно идти невозможно; а я, стоя на коленях, как провинившийся школьник, пишу в теплой кибитке В. А. и могу писать не отогревая рук, потому что висящий предо мною тепломер показывает 3. Это уже так тепло, что из рук вон! Небо пасмурное, солнце плавает в каком-то полупрозрачном сумраке, бледное, не окраенное; кони стоят в мерзлых кожанных попонах как в латах, повесили головы и ждут овсеца, гривы сбиты в ледяные сосульки, клочья снегу покрывают хребет; верблюды лежат как мертвые на подстилках своих, один подле одного, как тюки, как огромные связки или чемоданы, жуют и пережевывают вчерашнее, а сегодня Бог даст! Нельзя было даже выгнать их на тебеневку: буран, того и гляди, загонит их Бог весть куда, да и есть не станут, а столпятся в кучу и пойдут по ветру. Все поле укрыто шатрами, запорошенными белым снегом; дымок вырывается тут и там из боковой щелки между кошм, и вихорь уносит его и мгновенно развевает, как глоток табачного дыму, пущенный на ветер. Тут и там подымают верблюда со спокойного ложа его; мохнатый Байсак взгромаживается сам-друг на четвероногий горб этот и отправляется за кустарником, на бурьяном, верблюд жалобно рычит и просится в свою спаленку, т. е. на кошму; казаки и солдаты, должностные, бегают закутанные с ног до головы, мелькают между кибиток и похлопывают [412] махнушками своими, рука об руку. Уралец глядит молодцом, отвечает, если спросите холодно ли, «не больно морозно, ваше бл-дие, терпеть можно». Жалкий служивый линейных баталионов глядит, с позволения сказать, бабой: наушники, налобник и наличник его обмерзли кругом целою бахромою сосулек. В двух местах в эту минуту раздаются песни; вплоть у кибитки, где я пишу, поют штабные господа наши в буфете или кают-кампании, поют разладицей и каждый своя, — а там подальше, человек двенадцать Уральцев затягивают согласно: «Ох ты милый мой, мил сердечный друг». Вот вам весь быт наш: пусть Штернберг, изменник, его нарисует. Чтобы согреть маленько воображение ваше, скажу еще, что вчера прибыли на Биштамак к нам 50 дровней с дровами из Орска, а сегодня часть дровяного транспорта, посланного в догонку из Илецка. Всего их до 500 верблюдов; но караван под командой известного Грозненского батыря, Оренбургского войска хорунжего Петрова. Это тот самый, который сидел недели две на гауптвахте за то, что неловко или неосторожно, как сам он говорит, неострожно снял с лошади одного строптивого Киргизского старшину, сломив ему руку и ногу. Но караван, сказал я, сбился заплутался ночью, когда его захватил буран, и прибывает сегодня по часам. На Биштамаке было сена довольно; здесь также, и ты уже запасаемся дней на 12 — 14, до Эмбского укрепления. Невыгода наша, в сравнении с купеческими караванами велика: в караване всякий хозяин идет с верблюдами своими, бережет их, холит, разгребает под ними снег, подстилает им кошмы; всякий выходит как успел навьючить, не дожидаясь никого; а у нас солдат говорит: чорт дери верблюда, был бы жив я! И не смотря, ни на какой присмотр, верблюды иногда терпят без нужды горе, колеют и гибнут. У нас идут военным порядком: правая колонна, левая колонна, в средине парк, артиллерия, штаб, авангард, ариергард, который подбирает отсталых, и все это [413] должно сняться вдруг, а вьючится исподоволь: верблюды лежат завьюченные часа по три и ожидают неготовых, а это тяжело. Сверх того, караваны меняют усталых верблюдов на пути и разменивают их на обратном следовании. Всего этого нам нельзя делать, и не смотря на все это, мы придем благополучно, сделаем что приказано и воротимся к своим. Всякий из нас убежден в необходимости и в пользе этой меры, что крайность заставила правительство наше поднять на этих воров копье и штык; всякий идет охотно, не только по долгу, но и по убеждению.

Шесть часов. Бьют зорю. Снег хрустит за кибиткой. Буран стихает. Я выглянул за двери и велел ставить чай, и пожалел, что Штернберга нет с нами. Лунный свет сверху, зарево огней снизу, а в средине лазоревая тьма. На земле кипит еще кровь наша, выше земли тьма, для нас непроницаемая, еще выше свет, а какой, можно только иногда догадываться, когда душа безотчетно к нему стремится и его пугается. Но какая это догадка? Догадка слепого о цвете молока, по рассказу поводатаря, что оно походят цветом на гуся, которого слепой также знает только ощупав руку поводатаря, согнутую клюкой для изображения гуся!.... Хозяйство мое не слишком озабочивает и беспокоит меня.... Вообще слава Богу, все идет довольно дружно, живут большею частию по людски, а это, ей Богу, не безделица. Мы сидим в одном мешке, и грызться, коситься и отплевываться тесно. Заканчиваю на сегодня, в другой раз более; тесно, и генерал Молоствов пришел, совестно занимать у него место, а я пишу на его кровати.

Продолжаю 9 Дек. Сидим вкруг огонька. Чихачев разсказывает, как он, близь Квито, в Коломбии, должен был проходить каждый раз через экватор, чтобы спросить стакан воды, т. е. через черту, которую Lacondamine (Известный ученый путешественник) провел. В. А. также вошел сей час и забавлялся долго, слушая громкие споры веселой братии, [414] которая его не замечала. Благородный, душевно уважаемый мною Молоствов, который теперь командует нашей колонной, сидит, насунув мягкую казачью шапку на брови и дремлет, сей час спел он нам солдатскую песню и затих: он сердечный устал, проработав весь день. Чихачев сделан попечителем госпиталя. Я по крайней мере числюсь секретарем и гофмаршалом. Один Ханыков благоденствует в бездействии, постоянно заседает в огромном совике своем и в летней фуражечке пред огоньком, на стуле, на первом месте, и не встает ни в каком случае с места, чтобы его не заняли, а зовет Курумбая, который в целом отряде вошел уже в пословицу. Разговор идет об акцизе, откупе, налогах, монополии.

10-го Декабря. Сегодня вышли в 1/2 5-го и пришли на место рано, в 1/2 11-го, на речку Талас-бай, которая течет омутами, пропадает под землей и снова выходит. Это один из пяти притоков р. Илека, который составляется у Биш-тамака пятью речками, Биш-тамак значит пять устьев. Сегодня утром было более 30°, теперь 28°; при всем том, слава Богу, мы не зябнем. Сижу теперь у железной печи в кают-кампании, пишу на стуле, стоя на коленях. До Эмбы осталось нам 6 — 8 дней ходу, потом до Усть-Урта две недели, до Теть-Урту столько же — и пришли! Надобно же надеяться, что жестокие морозы прекратятся, и погода установится потеплее. Я, откровенно говоря, сам удивляюсь, что все это нам так хорошо с рук сходит и что мы живем припеваючи при постоянной стуже в 20 — 30 градусов. Ночь довольно тихая; бьют зорю — слышны только оклики часовых и позывы того или другого к корпусному командиру. Знаете ли что? В лагере трудно иногда доискаться того или другого, — этот полевой и подвижной табор становится каждый день на новое место, улиц и переулков нет, по этому заведено раз навсегда, во всех походах, что начальник зовет подчиненного просто во весь голос из своей кибитки, и кричит: [415] передавай! В одну минуту весь лагерь оглашается именем того, кого ищут, с прибавлением к кому — и всякого легко отыскать. Больных у нас многонько; все лихорадки и горячки, 3 — 4 озноба, не значительных впрочем; поносы, несколько возобновившихся хронических болезней. Старик Молоствов захворал, говорят, что худо переносит сильную стужу; у В. А. глаза совсем поправились, слава Богу. Из нас нет ни одного больного, только Иванин захворал, потому что хотел непременно поставить на своем и вытерпеть весь поход в одном теплом сюртуке и холодной шинели верблюжьего сукна; я его много уговаривал, но он уверял, что ему тепло. Делают чай: еслиб вы увидели этот сброд пестрых, цветных, полосатых, одноцветных и всякого калибра халаты, куртки, шпенсеры, сертуки, черкески, казакины, чекмени и чекменьки, уверяю вас, что это стоит кисти Штернберга, особенно если бы он не упустил разнообразные шапки, кушаки, пояса, платки, шали, косынки и пр. «Осел в квадрате» восклицает в эту минуту Ханыков «что я не взял с собою перины!» Надо вам сказать, что ему Курумбай стелет каждый день семь ковров, семнадцать кошм и полстей, подушки, тулупы, шубы, но ему, Сарданапальской душе, всего этого мало! Он и теперь, как обыкновенно, занимает место председателя перед топкой железной печки и курит из черешневого чубука своего талежник в оглоблю. Да, у Волженцова, молодого казака, который взят нами для съемки шкур и проч., у него села на подбородок Сибирская язва; вырезали, присыпали во время, и все прошло благополучно; он здоров. Доброй ночи.

21-го Дек. на Эмбе, в укреплении нашем Алы-Якши, что значит по-Русски: доброе имя. Ура! 500 вер. прошли; не успеем оглянуться как пройдем и еще столько, да полстолько, да еще одну версту — и пришли. Зима жестокая; 16° у нас ни почем, что называется тепло, если только нет ветру. Только два дня было у нас 10° и в полдень еще меньше, [416] теперь снова наладил мороз-снегович 16, 18, 20, 25. Благодаря Бога, все удивительно благополучно, всего не более человек десяти познобили себе пальцы или персты на ногах; никто не замерз, и один только отморозил ногу, да и то так, что по всей вероятности она еще будет цела. Вы заботитесь обо мне: говоря по совести, положив руку на сердце, я со времени выхода из Оренбурга не зяб, не только не подвергался опасности отморозить руку или ногу. Многие познобили себе носы, щеки, это правда, и у многих наростает на лице другая и третия шкура; но я невредим доселе и приписываю это осторожности своей. Многие чрезвычайно легко одеты; уверяют, что теплее одеваться тяжело и пр. Я совсем с этим не согласен; я одет очень тепло и притом легко сажусь на лошадь, двигаю руки и ноги без затруднения. Не заботьтесь также об утрате знаменитого совика моего, которому нет подобного во всей поднебесной, или по крайней мере в нашем отряде. Совик Штернберга также довольно одолжителен, и лебяжья куртка, которую я еще покрыл верблюжьим сукном и не спускаю с плеч, греет как печь. Вы все хотите подробностей, велите избегать общих мест и замечаний! Вот они вам, не скучайте, сами на них напросились. Ханыков, получив имя Сарданапал-паши, с минуты прибытия нашего на Эмбу, переселился в укрепление к астроному Васильеву, и мы его больше не видим. Сегодня несчастный Курумбай его потащил туда на плечах своих, семисаженную кошму, ковры, подушки и всю спальную сбрую. Верблюдов угнали верст за 10 на тебеневку; поэтому Курумбай должен был взять на себя их обязанность, а постель Ханыкова право составляет хороший вьюк. Васильев определил широту и долготу Аты-якши: 3 1/2 градуса южнее Оренбурга и 2 1/20 восточнее. Это стало быть широта винограда, кипариса и почти даже винных ягод и оливки, — а у нас снег завалил все, буран свищет, и трескучий мороз погоняет рьяных коней, коней своих во всю Ивановскую и [417] собрался, кажется, гнать нас до самого нельзя. Боялись, что мало будет снегу: что вперед Бог даст, а именно на Усть-урте и здесь небесной манны этой в волю. Она нас питает: уже много раз ночевали мы без воды. Далее: Леман усердно распарывает мышей и в Самоедской ермолке своей много походит на папу Пия ?II-го. Чихачев, как попечитель больницы, много хлопочет и до того заботится о лошадях своих, что идет всегда 3/4 перехода пешком и не спит ночь, наведываясь по часту, хорошо ли их кормят. Теперь мы опять у сена, а несколько дней кони голодали и отрывали бедный корм под глубоким снегом. Сегодня считали и пересчитывали всех верблюдов, осматривали, много ли плохих, негодных вовсе и хороших: почти пятая часть оказываются негодными и должны быть выписаны в инвалиды. Это досадно: подновить их нечем! Далее: Мулла будет скоро раcстрижен, поступает в войско, с чином урядника и через два три дня произведен будет в хорунжего: честолюбие морозит и убивает нас, а дивизион 1-го казачьего полка портит кровь, взваривает желчь и заставляет говорить печенкой вместо легкого. Мулла ретивый и честный, надежный парень. Смешит он нас, когда завернувшись вечером в огромную кошму свою, занимает место за троих, и если кто начинает ссориться с ним и требовать, чтоб он лег поубористее, поуместительнее, то кряхтит, стонет и притворяется больным. За это ему столько достается, что он уверяет и божится, что делает это во сне и сам того не помнит. Мы впрочем разделились на две юлламы: шестерым тесно, нельзя разводить огня. Теперь мы стоим в одной три, в другой четыре человека, лежим просторно и разводим огонек. При том некоторые из сотоварищей наших негодовали на беззаботность других, которые отнюдь не хотят похлопотать даже за себя и предоставляют это занятие любителям. Мулла, Иванов, Чихачев и я в одной юлламе, а в двух шагах от нас Леман, Ханыков и [418] корнет Шотт, ординарец В. А. Впрочем артель наша не разделилась: кони, люди и верблюды остались под ведением Иванова, а мулла произведен в чай-баши, и разливает в кибитченке нашей чай. Знаете ли, как хорошо посидеть вокруг огонька и пить чаек!

В укреплении гарнизон живет в довольно опрятных и удобных землянках, но воздух в них спертый, нездоровый и ничем не может быть исправлен. В. А. покупает у здешних Кайсаков несколько кибиток с тем, чтобы поместить в них часть больных и здоровых. Я также согласен, что в кибитках, с огоньками, жить гораздо здоровее. Кайсаки все кочуют спокойно на своих местах, ничего не боятся, и доселе их никто не тронул волоском. Старый хрен Юсун Куланов явился с просьбою, чтобы камыш на зимовье его, верстах в 8 отсюда, был пощажен. Вероятно просьбу его исполнят, хотя для нас это очень неудобно.

IV.

Аты-Якши, на р. Эмбе, 23 Декабря.

Вчера мы было уговорились с удалым уральским есаулом Назаровым (Максимом) ехать сегодня до свету на кабанов, которых здесь в камышах много. Я встал сегодня часа за полтора до свету, вышел с холода на холод, потому что в юлламе нашей также не было еще огня, — снег сильно захрустел под ногами, дыхание мгновенно мерзло на длинных усах и на бороде: я не брился уже более месяца, со дня выступления из Оренбурга. Окинув взглядом воротник тулупа, под которым провел ночь, я встретил несколько длинных сосулек: видно холодно. Подошедши с фонарем к термометру Чихачева, висящему постоянно под часами, у кибитки В. А., я узнал, что и сегодня опять 26°. Воздух тих, небо ясно, звезды сверкают. Подумав хорошенько, разсудил, что лучше остаться дома, особенно еще после бани, или лучше выразиться по польски: мовни, потому что я с [419] Ивановым вымылся вчера вечером у Зайчикова в землянке. И так я пошел в юлламу Назарова, который занимался разливкою чая, и объявил, что я на сегодня отщепенец. Ханыков, который, на все время нашего здесь пребывания, перебрался в укрепление к Васильеву, снарядился однакоже и поехал на кабанов. Он был замечательно уродлив в огромном, толстом совике своем, с ружьем (в чехле) за плечами, особенно, когда сердился в это время и подбирал пули и патроны по калибру. Я советовал ему дружески оставит воинственные, предприимчивые затеи свои и ехать просто зрителем, потому что кабан иногда не любит шутить, а испуганная выстрелом и нападением кабана лошадь не редко скидывает подобных ездоков. Он однакоже пребыл тверд и не поколебим; пошли ему Господь на этот раз побольше равновесия. Напившись чаю, вышел я взглянуть на восходящее солнышко, мутное, бледное, сонное, — и увидел вместо одного солнца три. При нынешней стуже мы уже частенько видели эти побочные облики Аполлона, но ни разу еще облик не был так хорош, как сегодня. Решительно нельзя было сказать, которое из трех видимых светил настоящее солнце; можно было только догадываться, что это, как обыкновенно, среднее. Я забыл сказать, что перед самым восходом, над солнцем поднялся высокий столп яркого света, потом уже явились три солнца, потом вскоре начали тускнеть, два из них приняли радужные цвета и растянулись несколько по виртикалу, края их заплыли, и ярче разгоревшееся солнце разогнало остатки своего подобия. День ясный, тихий, почти теплый — а 26°!! В землянках укрепления 8° — 10° тепла, а между тем там жарко и душно; дыхание видно, как в холодной комнате, а нам, окостеневшим уже на морозе, жарко. Светлые искры льются по воздуху, переливая фиалковые, радужные цвета; блеск снега на земле невыносим без наглазников, и больным, которых в одном нашем т. е. 4-м отряде более 70 человек, не хорошо: тут никакое лекарство не помогает, коли сам [420] не подымешься. Болезни большею частию простудные, в укреплении напротив до сотни человек горячешных, цынготные и проч. Землянки их хороши, но землянка всегда землянка: будь она опрятна и светла, все она под землей! Вот почему, кажется, очень хорошо делают, что хотят вывести большую часть гарнизона в кибитки. Верьте мне, в кибитке и при 30е хорошо и тепло, был бы только днем огонек, хоть маленький, чтобы можно погреться глазами и воображением — и был бы на ночь хороший тулуп да кошма. И так, морозу мы не боимся, не шутя: пишу это при 26°, в такое время, когда впродолжении месяца два только раза термометр показывал менее 10°, шесть раз более 28-ми, двенадцать дней более 20-ти. Мы простоим здесь с неделю или более; может статься, морозы спадут. Это было бы желательно для нижних чинов, которые не могут раскладывать бивачных костров, а иногда с нуждою только сварят свою кашицу, их кормят очень хорошо, теперь дают по целому фунту мяса в день. Здесь вблизи кочуют Назаровцы (Чиклинцы) и начинают уже садиться на зимовье. Отряд наш проходил местами вплоть мимо аулов их, и к чести отряда должно сказать, что никто не тронул Кайсаков пальцем, не смел взять волоска, или клока шерсти, не говоря уже о баране. Я не думал, что все это обойдется и может обойтись так чинно. Известный батырь — в старые годы наездник и вор — Юсуп Куланов получил вчера хорошие подарки, между прочим синий кафтан, двуствольное ружье и золотой перстень с арабскою надписью. Старик, лет 80, был очень доволен и обещал стараться о пополнении недостающих верблюдов, лошадей и рогатого скота. Для этого через неделю будет у нас туй, т. е. пир, на который должны собраться все ближние Назаровцы и вести с собою скот, что у кого лишнее есть, и за каждую голову будут платиться деньги.

Написав это, я отправился в столицу нашу, в укрепление, сам не зная, за чем [421] и к кому, так прогуляться. Вдруг входит Ханыков, мерзлый, отчаянный; он воротился с неудачной охоты, и говорит: «идите скорее в лагерь, вас ищут: гонцы прибыли с Ак-Булака (со второго укрепления) с известием, что там дерутся с Хивинцами».. Вот рассказ посланных: 13-го Декабря отправлены были отселе 130 человек пехоты и сотня казаков в Ак-Булак, чтобы привести оттоле всех больных, до сотни. Команда эта, ничего не чая, остановилась для последнего ночлега 18 Дек. верст за 10 не доходя укрепления, и ночью вдруг Хивинцы с криком и визгом напали, кинувшись наперед всего на лошадей. Лошади были стреножены, но до 30 треног лопнуло и кони шарахнулись без удержу; 40 верблюдов поскакали за ними вслед. Между тем отрядец справился, собрал остальных лошадей и верблюдов, окружил себя завалом из телег и вьюков и благополучно выдержал 1 1/2 дневную осаду 2-х до 3-х тысяч Туркмен, Каракалпаков и Хивинцев. Казаки и солдаты отстреливались славно, кидались несколько раз из засады своей на неприятеля, который наконец принужден был удалиться. С нашей стороны убиты: три солдата и два казака; ранено 11. У Хивинцев потеря не известна, потому что они утаскивали убитых и раненых с собою; но сами посланные, бывшие вожаками при отряде, видели 8 человек, свалившихся с лошадей. Трое убиты были так близко, что тела их Хивинцы не успели выхватить и покинули. На одном из посланных была завоеванная сабля, которых взято 8. Прибыв за тем благополучно в укрепление, молодцы наши услышали здесь, что тот же Хивинский отряд осаждал его три дня, но не могши нанести ему никакого вреда и потеряв несколько человек от гранат и картечи, прошел мимо, вероятно для разведок; — и на этом то розыске встретил конвой, посланный для больных. Вся слава разбойников и трусов состоит в том, что они зверски замучили и разрезали по частям одного Кайсака, посланного, охотой, с увещевательными грамотами к Хивинскому [422] народу, к Каракалпакам и проч., дабы, по возможности, предупредить напрасное кровопролитие. Прибывшие сюда гонцы нашли остатки тела его на дороге, верст не более как в 5 — 6 от самого укрепления. Это озлобило вообще всех Кайсаков до того, что они называют Хивинцев кяфырами, не мусульманами и клянутся в мести. Тем вернее будут они нам служить, тем менее можно ожидать побегов, хотя, правду сказать, и теперь из отряду нашего бежало Кайсаков 3 или 4 человека, и только из числа высланных за нами Бай-Мохамедом, при 350 верблюдах, прибывших вовсе отдельно и по себе, бежало 12 человек Кайсаков. И так, первая победа над неприятелем одержана, а главное — Хивинцы вышли из гнезда своего и должны теперь драться. Пора спать: до завтраго. Двое Кайсаков прибывших с этою вестию вызвались для опасной посылки, а других охотников не было. Это теже самые, которые были отсюду посланы вожаками с командой, ушедшей в Ак-Булак за больными. Один из них человек бывалый, видел войну между Кайсаками, видел войну Хивинцев с Персианами, с Бохарцами, — но эдакой войны, говорит, как бой 200 человек, этой горсти, за тюками и телегами, не видал. Он не может надивиться хладнокровию солдат наших, которые почти двои сутки отстреливались, пели при этом песни, как именно Кайсаки замечают в рассказе своем, даже курили трубки. У Хивинцев было два трубача, огромные, саженные трубы с широким раструбом; трубачи эти сзывали правоверное воинство на бой; все около них собирались, но, как трубачам нельзя было подъезжать близко в завалам нашим, потому что-де стреляли оттуда, то и наездники вместе с трубачами давали тыл. Причина весьма удовлетворительная: у трубача, как у всякого другого молодца того же калибра, лоб не за каменной стеной. Очень хвалят поручика Ерофеева, командира роты, за хладнокровие и распорядительность его. Он тем более заслуживает похвалы, что в первый раз попал в огонь и войны не видал. [423] Солдат было с ним, как я узнал теперь вернее, 170 челов., а казаков сотня, из коих 40 верхами, а лошади из под остальных были заложены в сани и телеги, под больных. Все это прекрасно. Остаются только неодолимые хлопоты с больными, этою вечною мукою всех военных отрядов: за ними сто раз более хлопот, чем за убитыми. У нас, в 4-й колонне, их уже до 90 человек.

У нас идет поверка и пересмотр верблюдов: их должно бы быть 10 т.; но выходит менее, так, что за выключкой негодных едва наберется 8 т. Запасного продовольствия в Хиву пельзя будет взять более чем на месяц; прежде не рассчитывали на тамошние средства вовсе, а теперь надобно будет оглянуться там, нет ли где хлебца, или обратить часть верблюдов опять на Эмбу, для подвозу. Впрочем, у нас есть еще порядочный запас в Новоалександроке, это ближе, и туда можно будет послать с места: туда всего от Хивы две недели ходу. Солдат кормят очень хорошо, дают им теперь по полному фунту мяса на день; не смотря на это, они болеют. Сначала выступления В. А. был очень озабочен неисправностию цепи нашей; не умели опрашивать проходящих, пропускали без отзыва, засыпали на часах, кутались в кошмы от буранов; поэтому все наличные при штабе офицеры стали обходить (ночью) цепь и поверять часовых. Ныне дошли до того, что можем быть спокойны; часовые стоят хорошо и понимают обязанность свою. В. А. вчера ночью хотел проехать насильно через цепь; часовой уставил ему штык в грудь и побожился, что заколет, если не остановится на месте до прихода ефрейтора, которого звал отчаянным голосом. Мы также боялись частых побегов Кайсаков с верблюдами, но доселе было только два или много три случая, остальные служат хорошо и стали даже сами (т. е. не верблюды, а Кайсаки) вьючить их к крайнему облегчению войска. Бай-Мохамед прислал 380 верблюдов, из числа этого ушло дорогою 42 верблюда, т. е. 12 челов. с ними бежали. Удивительно, [424] что доселе нет здесь самого Бай-Мохамеда, ему сроком назначено было 15-е число, и он хотел прибыть с 400 Кайсаков. Насчитать ли вам, хотя ради небольшого самохвальства, все неудобства нашего необыкновенного похода? Начинаю тем, что еслибы идти нам по утвержденным и установленным на этот предмет общим постановлением, то мы бы доселе не дошли далее Илецкой Защиты, Например: предписывается посылать квартиргеров, занимать биваки всегда по близости селений, разводить бивачные огни, стоять на месте, ждать, если мороз превышает 15°. Хороши бы мы были! Долго бы нам пришлось дожидаться пятнадцати градусов, и дожидаться, поколе выростут на пути леса и выстроятся селения! Мы идем глубоким снегом, целиком, без дороги, — и это тяжело; верблюды беспрестанно развьючиваются, за ними хлопот много, и много остановки; несколько верблюдов пристают вовсе, на каждом переходе, — надобно скакать по отряду, искать порожнего верблюда, чтобы не покинуть вьюка; а между тем Кайсаки режут отслужившего горбуна и делят между собою мясо. Расчитывали, что на верблюда могут садиться попеременно по два солдата, оно справедливо, и верблюд несет двух человек легко; но оказывается, что жесткая сума солдатская занимает много места и сверх того набивает верблюду задний горб, а верблюд со сбитым горбом идет только под нож. Число верблюдов сравнительно с числом войск, очень велико; верблюд, избалованное животное, которое требует — не корму, не воды, а присмотру. Не хорошо навьючить, не выровнить тюки, пустить веревку через горб — значит лишиться верблюда, он уже не служака и из счету вон; кажый день надобно разгребать снег на том месте, где верблюды укладываются и даже, где только можно, срывать землю, до талой земли — работы много. Надобно также подстилать под скотину эту кошмы или камыш; а солдаты гораздо охотнее укрываются кошмами сами и жгут камыш, и верблюды болеют и дохнут. [425]

В. А. уехал в укрепление, от которого мы в полуверсте — заботиться о больных; папа Пий ?II-й поймал Menonites Tamarcina и очень доволен; он ходит по сугробам снега в меховых сапогах, нагольном тулупе и самоедской скуфье, закрываясь локтем от жестокого бурану. Сарданапал-царевич возвратился с охоты благополучно и очень удачно, т. е. к счастию не видал кабана и остался цел и невредим. Иванов варит пельмени, раз по семи на день и ест, уверяя, что это греет. Мулла, ныне чиновник, урядник, взял у меня ружье, послышав о близости Хивинцев и пригоняет пули. Сабли он не снимает с себя даже ночью, потому что теперь он военный человек. Чихачев таки дохолодился на морозе до того, что его вчера маленько встряхнуло — ныне он здоров. Бодиско стоит от нас саженях во ста, за штабом, в обозе; мы видим его только за обедом, да изредка навещаем; ему вчера выдернули зуб, который его несколько дней сильно мучил.

Я помянул пельмени: скажите пожалуста тому, до кого это может касаться, — что пельмени наши никуда не годятся; в Оренбурге, как вы чай помните, была оттепель; заботливый повар наш пересыпал их в это время мукой, чтобы не слиплись все в один пельмень — теперь, как сварят их, точно клейстер, мука сваренная в воде. Между тем едим их очень прилежно, потому что французский самоучитель, M-r l'Appetit, дает нам полезные уроки. Вчера вся честная пиющая братия воcстала на меня дружным и шумливым оплотом, за то, что я не умею достать вина для них, которое замерзло в боченке. Я просил наставления, как это сделать, — потому что боченок на морозе не отойдет, а рубить его не приходится; водяные части вина разумеется замерзли вперед, а после уже спиртовые, и потому надобно бы оттопить все. Велегласное совещание кончилось тем, что нельзя ничего сделать, и трое ретивых спорщиков, которые хвалились, что распорядились бы гораздо лучше, еслибы дело было поручено им, [426] замолчали. Им однакоже очень прискорбно, что мы завтра, первый праздник, будем без вина. И так сегодня сочельник; походная церковь наша поставлена в укреплении; зеленая кровля шатром виднеется издали. В Оренбурге храмик наш исчезал среди высоких зданий, — здесь, между курных и дымных кибиток, между рыхлых землянок, занесенных сугробами снега, между будками сшитыми на живую нитку из лубков и рогож, походная церковь составляет самое великолепное здание. Тридцать два заряда приготовлены, колокол сзывает на всенощную — здесь конечно от создания мира впервые раздается звон христианского колокола. Для сочельника ветер стих; погода прекрасная, мы ходим в одних куртках и сертучках — и не можем надивиться, что термометр докладывает нам о 14 градусах. Это, право, оптический обман. Земля нырнула уже в глубокую тьму — вокруг поднимаются искристые столбы туманного свету, это огни наши; вблизи на всех кибитках, по своду кровли, широкиt огненные прорехи, из которых вылетает дым, пар, и тут и там искры; часовые опять затянули уже круговую зевоту свою, верблюды угнаны на далекое пастбище, и потому унылых пеней их не слыхать. Все тихо; — «солдат стой, убью — солдат стой, что отрыл?» раздается тут и там — и благодать Господня почиет на христолюбивом воинстве.

Командир колонн переменяется по случаю назначения Толмачева командующим пехотой, Циолковского кавалерией, Кузминского артиллерией. Первой колонной командует полковник Бизянов, славный, почтенный старец и знакомец мой, уралец, ходивший еще при Павле I в алом кафтане и синей шапке, воевавший еще с Суворовым — и первая колонна идет вперед, чуть ли не на второй день праздника. Счастливый и завидный путь!

V.

27 Дек. Четыре колонны наши пойдут отсюда эшелонами, с тем, чтобы 1-я колонна приняла в одном или двух [427] переходах от Ак-Булака высланных оттуда, под прикрытием Чижева, больных, передала их за переход во 2-ю, там в 3-ю, 4-ю, и таким образом будут они доставлены благополучно сюда, и мы не лишимся конвоя своего, который в ином случае должен бы проводить больных и с ними остаться. Чихачев еще открыл, что термометр его врал на 1 1/4°, а именно показывал меньше, потому что висел на кибитке В. А., в которой бывало до 20° и более тепла. Стало быть 6-го Дек. у нас было до 34° морозу, что и согласно с наблюдением в других колоннах. Странная болезнь появляется здесь изредка, скажите мне, что это такое: начинается прямо беспамятством и сумашествием, между тем как по всему нельзя предполагать тут воспаления мозгу; человек до пяти заболевали, и двое умерли.

От Оренбурга шли мы все в гору, вверх по Илеку; перешли Сырт, т. е. разделение вод, возвышение Буссага, которое на картах изображают огромными, небывалыми горами; там спустились вниз по Эмбе и теперь пойдем низменною степью до самого Чинта. До Эмбы земля довольно плодоносна, растет ковыль, а где ковыль, там может расти и хлеб; отселе далее почва илистая, песчаная, солонцеватая, глинистая, словом, дно морское: растут одни тонкия солянки и мелкотравчатая полынь, да местами бурьян и помочка, словом земля голодная, летом почти непроходимая. По Илеку сидели аулы Ташинцев; здесь Чиклинцы, и именно Назаровцы; это народ довольно дикий, многие из них не видали от роду Русских; — между тем аулы их сидят спокойно кругом, не уходят, потому что зимою им бежать нельзя, и приводят даже скот на продажу; им велено поставить нам сколько можно верблюдов и лошадей. Несколько аулов ведения Кул-Джани не дали вовсе верблюдов, когда собирали их для экспедиции и платили найму по 10 руб. серебр. за каждый. Этим молодцам задана теперь задача — поставить две сотни горбунов. По случаю ссоры Назаровцев с Хивинцами никаких вестей о войске их нет: [428] не знаем что и как будет, а надеемся встретить их.

28 Дек. Кто скажет нам, какие это Хивинцы с нами дрались? Передовой ли отряд, или просто команда Менембая (Джангиза), которая вышла встречать караван и сорвать с него что может, и вздумала прислужиться хану нападением на Ак-Булак? Статься может, что мы их и не удивим больше, и зваменитою вылазкою двенадцати солдат и 4-х Грозненских казаков кровопролитие кончится! По человечеству — прекрасно; но, соображая цель многотрудной и дорогой экспедиции нашей, дурно. Если все обойдется и христиански, чинно, смирно, тихо — тогда не узнают страху, и нельзя поручится, чтобы через несколько лет Хива не сделалась опять тем же вертепом. Если напротив придется побить их путем, разбить какой нибудь глиняный вал или стену ядрами или подорвать его миной, поднять на штык ихнее ополчение, размести, как говорится, пепел хвостом конским: тогда бы помнили Русских долго. Первая угроза им легла бы смерчем на беспутное ханство, и каждое требование было бы свято исполняемо.

— Вчера В. А. в первый раз приказал сделать несколько ночных сигналов; колонны в сборе, и потому все могли наблюдать их хорошо. Впрочем, никогда употребление этого средства на сухом пути не может сделаться до такой степени общим, как на море (Перед назначением в Оренбург гр. Перовский служил некоторое время в морском ведомстве. П. Б.): там ничего не мешает наблюдать огни, там часовой закричит: сигналы — и вахтенный, не сходя с места направляет глаза или трубу и ту сторону, где флагман; здесь иному придется бежать с версту, покуда найдет того, кому надо наблюдать, и этому опять искать чистого места, откуда сигналы видны.

Мы обстреливаем коней своих: мой, мухортый и карий, ничего не боятся, словно знали, что под такого богатыря пойдут. Для охоты это очень приятно. Леман вчера [429] ездил верст за десять, видел горы морских ракушек и животных, дал несколько промахов из ружья и щедро наградил казаков, которые убили ему пяток куропаток и два жаворонка. Он тешился ими. Чихачев, выбривши и вымывши всю прислугу нашу, сжег рукав совика, обрезал огромные бахилы и работал, потом с астрономом Васильевым. Он, Чихачев, постоянный метеоролог наш, берет высоты, наблюдает барометр, термометр и даже баротермометр: машинка, по которой через кипячение перегонной воды узнается возвышение места от поверхности моря, потому что вода, как известно, кипит при различной температуре, смотря по возвышению места или тяжести воздушного над нею столба. Мне поручено строить койки, о которых я говорил, и это занятие право больше идет ко мне, чем быть очень неисправным буфетчиком. Но, что всего лучше, у нас теперь прекрасных, сухих, березовых щеп вдоволь: в юлламе пылает неугасимый огонь, и Весталка наша, знаменитый Бай-сен Чихачева, не может нахвалиться щедротами Аллаха. У Бай-сена этого рожа право самая неблагопристойная, рассудка нет, кажется, ни на волос, а между тем он пасет прекрасно верблюдов, день и ночь караулит лошадей и стоит нам теперь дороже трех исправных деньщиков. Мы позвали вчера вечером моего Саната в юлламу, сели вокруг огня, затопили чайник, произвели Муллу Нура в чайбаши и заставили Саната рассказывать сказку, услышав случайно, что он большой мастер этого дела. Что-же вы думаете? Право мы изумились; ждали какого нибудь вздору, а Санат мой высыпал нам целую поэму о Чур-батыре, Ногайце, в презамысловатых стихах, с бесконечным ожерельем прибауток, с рифмами, с песнями, с припевами, складно, ладно и причудливо. Это большая редкость между Кайсаками; у них обыкновенно не найдете, в народной поэзии, воспоминаний былевых, а песнопевцы слагают стишки свои, по четыре в строфе, [430] на обум, помня немногие из них на изусть. Чур-батырь непременно будет переписан, от слова до слова, и переведен на Русский язык. Я далеко не все понимал, но удивился необыкновенному сходству духа этой сказки и самого рассказа с Русскими богатырскими сказками. Что такое народная поэзия? Откуда берется это безотчетное стремление нескольких поколений к одному призраку, и каким образом наконец то, что думали и чувствовали впродолжении десятков или сотен лет целые народы, племена и поколения, оживает в слове, воплощается в слове одного, и снова развивается в толпе и делается общим достоянием народа? Это загадка. Стоуст глаголят одними устами — это хор древних Греков, и значение хора их может понять только тот, кто способен постигнуть душою, что такое народная, созданная народом поэма: это дума вслух целого народа, целых поколений народа. Для меня, это первый залог нашего бессмертия. Говорят: глас народа, глас Божий; что же сказать о гласе целого поколения? Этот залог — должен найти свой отголосок, он не замрет в простоте и силе своей, а отголоска ему в этом мире нет. Так-то мы читаем в каждой книге не то что написано, а то, что можем понять и постигнуть, что тронет и займет нас; так-то народные предания для иных — бабьи сплетни, для иного совсем иное.

Так коловратно все на свете! Не более трех часов прошло с тех пор, как я кончил эту страницу письма, и погода изменилась, сделалось гораздо теплее, ветер затих, а у нас в отряде двух Кайсаков расстреляли. Ночью бежало шесть человек с 18-ю верблюдами, а потом все верблюдчики в колонне Толмачева объявили, что далее идти не намерены, а хотят воротиться. Причины раздумья их были очень просты: верблюды-де у нас плохи, устанут, не дойдут, неприятель впереди, время опасное — так зачем мы туда пойдем? В. А. выехал к ним тотчас сам, велел их собрать и окружить караулом, человек до 200. За тем [431] Иванов растолковал им, что мы все идем не по своей воле, а по воле Государевой, что всякий, кто теперь смеет сказать: «я не иду далее», ослушник и преступник и должен быть строго наказан; что Кайсаков у нас кормят хорошо, дают им мяса и круп более чем солдату; что неприятеля им бояться не для чего, как могут заключить из первой стычки нашей с ним: там Кайсаки лежали, по распоряжению офицера, за пулями, а солдаты и казаки отстреливались; солдаты же и казаки ранены и убиты, а Киргизы все целы и пр. За тем спросили всю толпу, кто понял речь эту, образумился и хочет идти, и кто нет. Некоторые увидали, что мимо их прошли рабочие солдаты с лопатами и кирками, а другие с ружьями за ними, и спешили бегом перебраться на правую сторону; другие последовали их примеру, а семь человек, и в том числе знаменитый оратор, который кричал за всех, что мы де не пойдем, перешли на левую сторону. Последних тотчас же окружили казаки с пиками. и В. А. указал на одного из них (кажется, на первого встречного, на кого упала рука). Его вывели, раздели, и завязали глаза, и залп раздался. Вслед за тем та же судьба постигла другого, остальные пять взывали о милосердии и отдавали души свои в поруки, что готовы идти на край света. В. А. сказал им, что прощает их во уважение просьбы султана-правителя Бай-Мохамеда, который присутствовал тут-же, и образумевшиеся глупыши, бегом, кувырком и прыжком, пробрались между лошадьми и пиками на правую сторону, к праведным. Пример этот необходим. Подкрепи только Господь здоровье В. А. (Сравни Р. Ахр. 1865, Записки гр. Перовского) и душевную силу его! Он иногда бывает очень расстроен от беспрестанных неприятностей и трудов, от забот, которые нельзя устранить и не всегда можно увенчать успехом.

Текст воспроизведен по изданию: Письма к друзьям из похода в Хиву // Русский архив, Вып. 3. 1867
Источник

0

4

(продолжение)
VI.

(См. выше стр. 400-431)

1-го Генв. 1840. С новым годом! День славный; вчера и сегодня градусов 10—15, тепло; снег не идет, ветру нет. Снег однакоже ужасно глубок: Бог весть, как протащимся с орудиями, больными и ящиками. Дай Бог, чтобы мы могли сделать по 10 верст в день. Вероятно выступим дня через три. Вчера опять ушло у нас четыре Кайсака, Семиродца, это всего выходит 24 человека; поймать ни одного не удалось доселе; хоть бы расстрелять какого нибудь беглеца, так бы может быть стали трусить. В. А. сегодня очень расстроен, не спал всю ночь и много беспокоится. Я все говорю алах-керим, Бог милостив, и Русский Бог велик; дойдем хорошо, сделаем дело и воротимся благополучно. Мы доселе сделали несколько менее 500 верст в 32 дня, а отсюда пойдем еще вдвое медленнее. Бизянов, который выступил четвертого дня с своей колонной, проходил первые два дня по пяти и по семи верст. Пехота пашет по колена в снегу. Все Кайсаки говорят, что от роду такого снегу [607] здесь не запомнят; обыкновенно по сю сторону Сырта Буссага, который разделяет вершины Илека и Эмбы, зима бывает несравненно мягче и снегу бывает гораздо менее, чем у вас; теперь на оборот. Вы ждете снегу, а мы отрываемся лопатами. Наша колонна шла в походе таким порядком: левый фланг верблюдов в десять рядов или ниток; впереди, для порядку, по одному казаку на каждый ряд, а иногда и на каждые два ряда. Правая колонна или фланг также; в средине парк, за нею штаб, за ним лодки, церковь, ариергард; впереди парка артиллерия, впереди ее авангард 1-го полка. Нельзя впрочем не признаться, что иногда, особенно в начале, было много путаницы, и долго не могли привыкнуть останавливаться тем же порядком и выступать также. Теперь всякий знает свое место; кибитка корпусного командира становится в самой средине за парком и выдвигается вперед; за нею кают-кампания и кухня: по обе стороны: влево стоят дежурный штаб офицер, дежурство и прочее, вправо мы. Теперь прибыли к нам в палатку еще два генерала: командующий пехотой Толмачев, и кавалерией Циолковский. Они, кажется, станут на правом фланге, подле дежурства. Скажу вам еще частное и собственное мнение мое: мы весною воротиться не можем. Дай Бог, чтобы я ошибался. Во всяком случае обратный путь будет по моему без всякого сравнения легче и удобнее; мы можем идти порознь, разными дорогами и малыми частями. Мне кажется, что мы, вопреки всякому расчету, отведаем Хивинских дынь, а может быть и винограду. Вы видите, что я говорю откровенно, что думаю, поэтому и верьте, что я вообще от вас ничего не скрываю; В. А. позволил писать мне все, и письма эти почти тоже, что дневник мой.

4-го Генв. Довольно холодно; 22°, но ясный, солнечный день. Изготовил до 150 коек для больных, которых будут подвешивать на верблюдов; [608] пересмотрел стклянки и банки по должности дворецкого — все полопалось, вино, трюфли, морс, прощай! Даже портвейн и мадера высадили в боченках дно. Говорят, если правда, что у Циолковского все цело: вот что значит хозяин, и вот какая разница в хозяйстве хозяина и бурлака. Впрочем, все у нас было обшито кошмами: не знаю, в чем сила. В. А. уехал вчера еще в укрепление к Геку, и пишет письма; Никифоров и Ханыков живут там постоянно, Артюхов являлся туда ежедневно, чтобы поесть свежего хлеба и напиться квасу; я в течение двух недель наведывался туда, по делу, раза два-три. Муллу произвели зауряд в хорунжии, он ходит с темляком; Чихачев вздумал чистоплотничать сегодня, вытереться спиртом, да хотел погреть огромное полотенце, с простынею, обмакнувши его в спирт — огон вспыхнул, и мы едва не сожгли юлламу свою, насилу выкинули тряпку в снег.

5-го Генв. На днях отдан приказ, чтобы все офицеры покидали здесь в укреплении все излишние тяжести, все без чего только можно обойтись, потому что иначе, быть может, принуждены будут по недостатку верблюдов кинуть добро свое путем на распутье. Почему же и не так? В Турции гевальдигеры жгли, по приказанию главнокомандующего, всякую лишноту, т. е. всякую повозку, когда строго велено было всем итти на вьюках, но не могли истребить всего обоза: много телег перешло за Балкан — и — виноват, в том числе и наша. Девать вещей своих мне было некуда, и чем жечь их самому, я решился тогда предоставить дело это судьбе и обер-гевальдигеру. Кто из них был милостивее, не знаю; но мы с Зейдлицем сохранили телегу свою. Здесь иное дело; мы поднялись с места на вьюках, все знали, что лишнего брать нельзя, и все мы знали кроме того, что нас будут кормить готовым. У меня бросать нечего; на шт. офицера полагалось при выступлении два верблюда, а я занял своими вещами одного. Но тулуп, [609] таган, котелок, ведро, топор, лопата, чайник, треноги, аркан и всякая, неисчислимая, но необходимая дрянь накопляется и — смотришь — выходит тот же вьюк. Тут еще овса выдадут вдруг на несколько суток, да сухарей людям, да наберешь сенца, да дровец — и бедный верблюд кряхтит и рычит под ношей, а убавить нечего. Удивительно, как дрянь эта накопляется в походе, и как она необходима. Например, у человека излишняя кошомка, дрянная, изодранная, но она греет, если ею укроешься в 25° морозу, и греет, если ее подстилать под себя; и кто решится ее кинуть? Вот как пойдем, завоевавши ханство, домой, тогда облегчимся: тулупов и теплых сапог не надо, кинем их; овса лошадям не нужно, сена не нужно, муки верблюдам не нужно, дров таскать не нужно, ни теплых постелей и покрывал, и прочее и прочее.

6-го Генв. Погрузили крест в Эмбу, освятили бусурманские воды, палили из пушек. Священник наш молодой вдовец, лет двадцати не с большим, благочестивый, доброжелательный и всеми уважаемый. Он стоял в белой как снег ризе, на белом снегу, и солнце генварское ярко играло на золотых галунах. День ясный и теплый, 10°. На днях генер. Молоствов стрелял в цель, Уральцы из винтовок своих били также не совсем плохо: на 100 и 150 шагов. Скоро и я буду походить на Уральца: я не брился со дня выступления из Оренбурга и не намерен бриться до возвращения: на походе, да еще зимой, заниматься этим скучно. Скоро напишу вам, к какому разряду из всех бород принадлежит борода моя: клином ли она, лопатой ли, веником, веером или хохолком. Верблюды наши худеют — перенеси Бог; но иначе и быть не может; зимняя тебеневка может по нужде поддерживать скотину, кой-как, но откормиться на ней скотина не может. При выступлении отсюда, верблюды по необходимости [610] будут сутки полторы не евши; они ходят верст за 20, ближе нет кормов; их пригонят сюда с утра, здесь они переночуют, на другой день навьюченные должны они еще сделать хоть небольшой переход и удовольствоваться потом неимоверно-тощим кормом, потому что снег завалил все. Лошадям идет по 5 ф. сена, и по 4 и 5 гарнцев овса. Этого довольно. Я не ковал лошадей своих вовсе и очень этим доволен: снег не набивается под копыта, и лошади, непривычной к ковке, легче. О Хивинцах никакого слуху: словно сгинули. Тяжело будет нам пройти еще верст 200, т. е. до Усть-Урта; там, поднявшись, найдем много дров, найдем и корм для верблюдов и, вероятно, поменее снегу. Бывалые люди уверяют, что мы ни под каким видом не найдем в Хиве, в целом ханстве, достаточное для себя продовольствие, а что необходимо будет требовать подвозу из Бохары. Я тоже так думаю, и думаю, что из Бохары, если просить об этом не застенчиво, могут доставить довольно. Каракалпаки могут снабдить нас говядиной, а Туркмены верблюдами. Мы придем в Хиву к весне; вероятно хозяевам не много удастся посеять, и гости еще менее того пожнут. Пора не земледельческая, година брани. Я говорил уже вам, что на днях попытались сделать несколько ночных сигналов огнями, по условленному порядку. Так как это случилось в первый раз, то В. А. послал уведомить о том всех начальников, чтобы они не прозевали ракеты. На другой день один подал мнение свое, что было бы необходимо иметь какой нибудь сигнал, означающий: “больше сигналов в эту ночь не будет", чтобы избавить людей от труда караулить их. Это очень походит на известный анекдот о каком-то городничем или губернаторе, который отдал приказ, чтобы пожарные трубы всегда были запряжены за полчаса до пожару. [611]

8-го Генв. Скука начинает одолевать нас: все еще стоим на месте, стоим еще оттого, что нам, для уничтожения укрепления при Ак-Булаке, надобно поднять оттуда все и в особенности больных и препроводить их безопасно сюда, на Эмбу; и будут передавать, по пересылке, один отряд другому, и потому надобно расчесть время так, чтобы каждый выступил в пору. Между тем непомерно глубокие снега замедляют ход, Чижев пришел в Ак-Булак вероятно только 3-го или 4-го. Скажу вам правду, В. А. заботами, бессонницей и тьмою хлопот и затруднений, а пуще всего именно заботами о будущем, очень расстроен. Тут, кажется, немножко не правы те, которые старались убеждать его всегда, что затруднений и препятствий быть не может, и что весь поход этот будет прогулкой. Нет; я не велика спица в колеснице, и не мне бы об этом судить, но я всегда был вовсе противного мнения и доселе все еще удивляюсь, как все идет хорошо, и как мало встречаем мы препятствий. Разве доселе подобный поход не считался почти несбыточным? Разве не одно только крайнее предусмотрение и необыкновенные средства и способы могли дать возможность предпринять его? Разве кто нибудь из нас не знал, что мы должны пройти более десятой доли четверти круга земного по буранам, необитаемым пустыням, покрытым снегом, ограничиваясь собственными средствами и не ожидая ни от кого почти никакой помощи? Разве не знаем и не видали мы, как люди голодают, болеют, гибнут, как постигает всякая военная невзгода войска, среди земель Европейских, где казалось бы есть все средства избегнуть всякой подобной беды? А между тем настоящий поход не может равняться ни с каким другим походом — это иное дело. Стало быть, мы все это знали, на все это готовились и не должны удивляться теперь ничему. [612] Говорят: да теперь, может быть, все верблюды падут, мы останемся без подъемных средств, у нас выйдет продовольствие, мы его всего берем на шесть недель; в Хиве мы его не найдем, люди все переболеют, и прочее, и прочее. Отвечаю опять тоже: все это можно и должно было предвидеть; против всего этого взяты заблаговременно все возможные меры, — а чего предупредить нельзя, то во власти Господней. Нас может поглотить и землетрясение; но вероятно ли это, хоть сколько нибудь? Нет. Так и то; трудностей будет много, но мы их, даст Бог, одолеем. Верблюды не могут никогда пасть вдруг; потеряем в течении пути треть, ну половину — и дойдем на остальных; оставим часть людей и сложим часть продовольствия, которого не в силах поднять, пойдем дальше и сделаем свое. А чтобы можно было кончить все это и воротиться весною в Оренбург — этому я никогда не верил, и молчал, чтобы не быть зловещим петухом. У нас здесь о сю пору надеятся и сам В. А. не верит, чтобы мы не воротились весной — а я остаюсь при своем. Надо приготовить продовольствия, которое можем получить только из Бохары — чему также не хотят верить; надобно достать верблюдов у Туркмен и Кайсаков (у Каракалпаков их нет), а на наших верблюдах мы воротиться не можем: весной скотина тоща, особенно после зимнего похода. Надобно кончить политические дела, не только в Хиве, но вероятно и с Туркменами — словом, это не игрушка. Но все это, я уверен, сделается; только на это нужно время. Еслибы я был здесь нужен, или в особенности полезен — я бы не жалел о том, что покинул престарелую мать и малолетних детенышей; а как я считаю себя почти излишним, потому что каждый грамотный человек мог бы написать 12 или 15 номеров бумаг, которые у меня о сю пору вышли, то по одному только этому иногда [613] невольно вздыхаю по своим. Вот почему я отнюдь не хотел быть в числе охотников, хотя и пошел охотно, когда сказано было: иди. Личная привязанность и благодарность моя за много добра заставляли меня почти желать, чтобы я при назначении этом не был обойден; а уверенность, что во мне не может быть никакой нужды, побуждала отвечать на вопрос: хотите ли идти? — Как прикажите, как угодно.

Посланные вперед для разведок Кайсаки привезли от Бизянова, из передового отряда, хорошие вести: глубокий снег лежит только на четыре перехода отселе, а там его меньше, и тебеневка изрядная. Кузминский, следующий за Бизяновым, вопиет еще отчаянным гласом, но вероятно и он вскоре выберется из сугробов и оправится. Здесь все бросили излишнюю поклажу свою; все укрепление завалено. Мне остается только бросить ящики, которые весят до 3-х пудов и переложить белье и платье в мешок — поклажи лишней нет. Иные оставляют здесь даже белье, берут с собою дюжину и даже менее рубах — на это я не решаюсь; кинуть, так кину на дороге, где придет раздорожица, а белья здесь не брошу. Судьба хранила меня доселе от всяких плотоядных набегов шестиногой пехоты, но у многих из товарищей моих большой и указательный персты правой руки исправляли должность удочки и таскали по вечерам белорыбицу из под воротника рубахи.... Я уверен, по опыту, что никогда и ни в одном походе Русский солдат не ел так хорошо и сытно, как ныне здесь; между тем им все мало. Едят как акулы, а работают как мухи; они походят на каких-то институток, не видавших отроду ничего и не умеющих заботиться ни о чем. Все им в диковину; верите ли, не умеют разложить огня и сварить каши, не умеют сладить с камышем и кизяком, не умеют зарезать коровы, заколоть барана. Кто их нянчил и лелеял, кто качал их и [614] прибаюкивал? Уральцы молодцы; их суют всюду, и всюду они успевают, и везде ими довольны. Отборные Башкиры Циолковского также молодцы; дивизион 1-го полка воюет с Кайсаками, отбивает в отряд верблюдов, где может, и говорит, что покажет себя в деле. Впрочем, маиор Давыдовский, командующий им, прекрасный, благородный, заботливый человек; жаль только, что он самохвалов не оставил в Уфе.— Уральцы не съедают казенной дачи, а линейные баталионы, стоя 3 недели здесь на месте, не могут утолить голода никакими средствами; что же будет, когда пойдем на половиной даче? Впрочем, надобно сказать правду, от беспорядку при раздаче и по другим причинам, всякое старание, всякая забота главного начальника действует не редко в превратном смысле или виде, и никакой глаз не может усмотреть тут за порядком во всех частностях.

Завтра, 10-го, идем непременно. В. А. остается еще здесь на несколько дней и догонит нас; колонна Гека также еще остается. Морозы опять поправились; дня три все по 25°, но в полдень солнце удивительно греет. Спасибо, нет ветру. Только бы до Усть-Урта, каких нибудь 250 верст, а там не боимся ничего. Да, если б послушали меня глупого, говаривала нянька Соломонида, были бы разумны; зимою надобно было идти на Гурьев или Сарайчик; только весной или осенью эта дорога предпочтительна. Madry liach poscodzie. Слава Богу, добрые вести от Бизянова, из передовой колонны, развеселили несколько и В. А; в самом деле, не безделица вести на свой ответ столько народу!

Вечером. Был в укреплении, в этой Капуе, и нагляделся всякой всячины. Примите к сведению, что при этой массе движущихся сил, никогда не может дело обойтись без всяких беcпорядков, сколько начальник ни хлопочи, хоть он разорвись. Тут не только виноваты виноватые, но иногда и не виноватые; виноват случай и сплетение обстоятельств, например: [615] при новом рассчете верблюдов кой-кого забыли вовсе. Тут с большим ожесточением и настойчивостию требуют из укрепления в отряд 30 пудов сала, комендант плачет и отдает последние 25 пудов; вешают его, казак отмораживает себе при этом палец, и лишь только сало это, взятое почти с бою, привозится в колонну, как уже возвращается назад, потому что в колонне отыскалось 100 пудов сала, о которых по видимому позабыли. Не одно сало впрочем, и сухожильное мясо с костями отыскивается иногда таким же образом: в каком-то неведомом углу укрепления, в темной землянке, нашлись сегодня 22 человека слабых 1-го баталиона, о которых также исторических, статистических и географических сведений не отыскалось. Ктож вас продовольствовал? спросил я. — Да мы посылали каждый день человек трех, которые по крепче, и им отпускали, по маленьку, всего....Жаль, что в отряде недостает многих лиц и мест, к которым привыкли на походе всегда по разным делам обращаться, зная уже, где и у кого чего искать. Нет начальника штаба, обер-квартирмейстера, обер-провиантмейстера и многих других. Кроме того — позвольте сказать между нами правду — кроме немногих, людей нет....

11-го. Вчера, поздненько, сделано было окончательное распоряжение о непременном выступлении. У укрепления осталось много сена; можно бы было прокормить ночью верблюдов и выступить сегодня в порядке, но сбор пробили в час и вскоре начали выступать. Всего приходилось пройти нам до ночлегу версты две, но давно уже смерклось, как, от беспорядку и излишнего порядка (то и другое одинаково неудобно) сотни вьюков и верблюдов лежали еще на месте и сотни валялись растянувшись на целом пути. Таким образом мы ныне поверяем и считаем верблюдов и держим их — со времени пригона с [616] пастбища — двое суток тощаком. Если так будем идти, то не дойдем; в этой печальной истине я вчера только, с сокрушенным сердцем, должен был убедиться. Но в этом случае погубят нас не морозы, не снега, не трудность пути, а погубят две крайности: одна лежит по одну сторону, другая по другую сторону порядка, этой души всякого дела. Надобно во всем этом винить случай, трудность и новизну дела, трудность управления частями и целым и сотни неустраняемых помех. Довели, например, главного начальника до того, что он хочет кинуть все, весь обоз свой и, по собственным словам его, записаться в солдатскую артель: такой недостаток, говорят, в верблюдах; а между тем вдруг оказываются их сотни лишних под юлламами и разною дрянью возчиков-Кайсаков. Ну, полно об этом; много будете знать, скоро состареетесь.... Но говорим о другом. Папа Пий VII-й вздумал угостить Эверсмана и других сопутников кофеем и сказал своим языком казаку: там слышь, лежит в бутылке кофе, сделай. Казак сварил кофе, принес его, гости стали наливать, положили и сахару, прибавили сливок — вкус, говорят, довольно странный и совсем не кофейный; нюхают, прихлебывают — наконец приказывают принести бутылку, и оказывается, что козак сварил кофе из сухой ваксы....

Да, безначалие худо, а многоначалие мало лучше. Это то же многоженство. В. А. остался еще на время в укреплении. Начальники колонн были при выступлении: Циолковский, Кузминский, Толмачев и Мансуров; на место последнего поступил давно уже Молоствов; к Кузминскому в колонну отправился, еще с Эмбы, генер. Толмачев. У нас в колонне междуцарствие. Ушли колонны: Бизянова и Кузьминского, и за нами выступает Геке. Снег глубок, почти по колени, кормы покрыты, а верблюд кормится только тем, что сверх снегу; он не может [617] разгребать снег мягкими перстами своими и пяткой, как лошадь копытом. Я несколько раз говорил, еще во время стоянки вашей на Эмбе, что по нынешнему состоянию верблюдов необходимо уменьшить вьюки; теперь, кажется, опыт заставит приступить к пересыпке провианта для уменьшения тяжести. Не дай только Бог оттепели — тогда беда; морозы снова приударят, и снега покроются черепом: вся скотина пропала; ноги верблюдам подрежет, а корму нет тогда вовсе. Теперь идем рядами, нитками, рядов в пять, глубокими тропинками, протоптанными передовыми верблюдами; как верблюд оступится в глубокий снег, с жесткой тропы, так и полетит и уже редко встает. Вьюки пригнанные здесь, в укреплении, сделаны дурно, не впору, ни по седлу, ни по верблюду, сваливаются, душат верблюда: очень естественно, этот род вьюченья с кляпами, очень хорош, если пригнать тщательно каждый вьюк отдельно; в противном случае не годится, а гораздо лучше вьючить по киргизски, с завязкой. Об этом докладывал я, когда только узнал, что делаются в укреплении вьюки; дело кончилось беседою, а теперь беда. О Хивинцах ни слуху, ни духу. Лошади все в отличном теле, как были выкормлены в Оренбурге. Вынеси Господь нас на Усть-Урт; там дойдем, даст Бог; снега не могут быть там глубоки, как здесь. По сю пору офицеры у нас все здоровы, что будет вперед!

В укреплении жгли мы, и гарнизон частию, башкирские телеги, их остались тут тысячи; а если б вы видели, сколько тут брошено железа, шин, рваней, право страх сказать: вся степь или вернее весь лагерь завален. Вчера, 13-го, последовал приказ о назначении Циолковского командующим колонной вместо захворавшего Молоствова. Сегодня опять считали верблюдов, дневка; так считали, никак, сынов Израилевых в пустыне. Кули, благодаря Бога, пересыпают. Вчера я было [618] совсем расклепался, сегодня мне хорошо, только поясница болит; но это болезнь на походе скучная, да не опасная. Вчера сидели мы все пятеро в юлламе своей вкруг огонька, и Л. нас ужасно насмешил и распотешил. В чайнике нашем была водка; выливши ее, мы положили в него снегу, чтобы выполоскать, и поставили на огонь. Л. ничего этого не зная взвыл по верблюжьи и зарычал львом, когда голубое пламя внутри чайника стало пробегать по снегу. Мы с своей стороны отвечали преспокойно, что это не диво и что здешний снег всегда горит. Ist es moeglich? Waere es moeglich? Das waere doch des Teufels — словом, у нашего ученого ум за разум зашел; он начал доказывать, что в снегу могут находиться горючие частицы щелока, и тому подобное, выскочил сломя голову из юлламы, ухватил, как вдохновенно беснующийся, ком снегу и поднес его к огню — но снег не загорался; решено было, в общем собрании, что снегом топить нельзя, а надо запасаться дровами. Смешной случай этот напомнил мне другой, подобной анекдот, виденный и слышанный мною у старика Паррота; он показывал нам какой-то физический опыт и указал всем на железную трубочку, из которой вода должна ударить; начал качать, качает, качает — воздух шипит, а воды ни капли. Старик обошел насос со всех сторон, осмотрел его, удивлялся, но счел наконец обязанностию объяснить ожидающим развязки ученикам причину неожиданного явления, и прочел очень ученое слово о барометрических, термометрических и игрометрических влияниях на насосы. Не успел однакоже кончить его, когда рябой и кривой прислужник его, знаменитый Кристьян, перебил его преспокойно, заметив, что вода еще не налита. На дневке сегодня поиграли мы с Коваленским и Сафоновым немного в шахматы, но они оба слабеньки. Между тем другие поднесли Л. баранью башку, уверяя его, что это голова дикаго осла, найденная на [619] древнем поле сражения. Хорунжий Мулла-Нур между тем препоясывал чресла свои мечем-кладенцем, чтобы явиться к новому начальнику, отцу и командиру своему.

VII.

18 Генв. На вчерашнем переходе встретили мы больных наших с Ак-Булака. У меня сильно болит поясница, и я не могу еще сесть верхом, и лежал в койке на верблюде; поэтому я не мог сам видеть больных, но, говорят, было страшно. Из Ак-Булака отправлено их 232 человека, а на дороге, в шесть дней, умерло из них 46. Все цынга. Разумеется, что те, которые скончались дорогою, не долго прожили бы и в цынготных землянках своих, в Ак-Булаке; а кто вынесет переход этот, может надеяться выздороветь. На Эмбе им будет лучше, они будут жить в кибитках. Дай Бог скорее дотащиться. На Усть-Урте — бывало столь страшном — мы отдохнем. Не может же быть, чтобы там был такой снег. Здесь верблюдов посылают на тебеневку с лопатами, расчищают наперед снег. Коваленский, о котором у вас разнеслись какие то нелепые слухи, ждет нас в Ак-Булаке, но, говорят, сам болен. Моей болезни не пугайтесь; она мне крайне надоедает, это правда, но известный Drachenschuss, столь страшный по прозванию, как сами вы знаете, никогда не бывает опасен.— У нас появилась дойная верблюдица; молоко очень хорошо, густо как сливки и солоно.

21-го. Прошли знаменитые горы Бакыр и Али; до Акъ-Булака осталось нам не более 45 верст. Что за пустынный печальный край! Здесь летом одно только сухое море. Мысль цепенеет, когда глаз обнимает на бесконечное пространство сухую, чахлую, безводную и бесплодную почву. А зимой! В продолжении двенадцати дней, с самого выступления с Эмбы, мы два только раза могли напоить лошадей: [620] один раз в дурном, соленогорьком озере и вчера, у подошвы горы Али из родника, бедного, но пресного, хотя и напитанного гипсом. Верблюдов водят пасти с лопатами, разгребают для них снег; но сил человеческих не достает на то, чтобы разгрести достаточное для нескольких тысяч верблюдов пространство; снег глубок, жесток, смерз и окреп, и притом спросите, что под снегом этим?— обветрившийся мергель, гипс, серая вакка, железистая, рассыпная, и еще солоноватый ил; чернозему ни зерна. Ковыль (stipa) по сю сторону Эмбы появляется только изредка на сопках пригорков, а в поле горькие полыни, бедные, мелкотравчатые, да уродливые солянки, рассеянные тут и там нещедрою рукою, не могут покрыть собою ни одного фута земли. Это край, который лежит в пусте целые столетия, вероятно тысячелетия, с тех пор, как обнажился от морских волн. Кочевой Ордынец раннею весною торопливо и боязливо, прогоняет по этим местам тощие стада и табуны свои, поспешая на Эмбу, в Барсуки или в Каракум, и считает сыпучие пески отрадным убежищем в сравнении с этой могилой.... О Хивинцах ничего положительного не слышно; говорят, будто они выжидают нас у Каратамака, у Давлет-Гирея. Я этому не верю; они не могут держаться столько времени на одном месте, не могут запастись продовольствием. Говорят, у Ак-Булака появляются по высотам конники и высматривают что делается; это может быть. Для этого неприятель мог оставить по дороге полсотни двуконных наездников. Конечно надобно быть более нежели скотом, чтобы не сделать даже и этого; и журавли, и гуси, и олень ставят сторожей по высотам, чтобы не поддаться расплоху. Десять дней уже, как мы разлучены с В. А.; сегодня он должен прибыть к нам, слава Богу. Он обрадуется: мы идем довольно хорошо, кидаем — в одной нашей колонне — ежедневно от 8 до 20 [621] верблюдов, это правда; но благодаря Бога, подвигаемся вперед. Весь путь усеян падшими под ношей своей животными двух передовых колонн. В Ак-Булаке есть сено, из Ак-Булака близко, не с большим 400 верст, до спуска с Усть-Урта, и на этот путь нам достаточно половины верблюдов, с которыми вышли. Сей час закричали, что В. А. едет; молодцы наши глядели в зрительные трубы и увидали, как он спускался с горы. Кругом в лагере козаки и солдаты запели песни. Он выехал из укрепления с Бай-Мохамедом, надеясь нагнать нас дня в два; между тем мы ушли благополучно вперед, и он был несколько дней в крайней нужде: кроме черных сухарей не было ничего. Вчера мы послали ему на встречу мяса, вина и несколько полен дров. О себе он всегда подумает после всех!....

28 Ак-Булак. Какая огромная, неимоверная разница в тепле, с ветром или без ветру на свете жить! Три дня жили мы здесь, по 19°, 20°, 22°, морозу и сильный NO ветер, без вьюги; нельзя было вынести этого холоду, и никакой огонь не спасал; продувало все шубы и все кибитки. Сегодня те-же 19°, но ясно, тихо — и мы ходим в одних курточках, и маленький огонек, на который искололи несколько опорожнившихся ящиков, греет как нельзя лучше. 10-го мы наконец вышли из Аты-Якши, между тем как Бизянов с колонной своей выступил 2-го, а Геке после нас, кажется, 16-го. Переход был труден: каких нибудь 170 верст или меньше, мы насилу прошли в 15 дней и прибыли сюда 25-го. Все колонны шли также медленно....

На полпути от Эмбы прошли мы препорядочную гору Бакыр — медь, по Русски, потому что тут есть и медная руда. За тем протащились с большим трудом чрез гору Али, в снегу по колена. Орудия опять поставлены на колеса: на санях тяжеле, потому что в таком непомерном снегу они орут, как плуг, а колеса идут накатом, и [622] перед ними не накопляются горы снегу. 12-ти фунтовые идут в 8 лошадей, и не редко люди помогают. В ящиках идут верблюды и лошади; но вообще верблюд везет хорошо только по ровному, не топкому месту. Одну Крымскую арбу оставили мы на Эмбе (Аты-Якши), другую изрубили дорогою на дрова; верблюды стали, а в санях идут изрядно, если сани легки. Погрелись мы около арбы этой и жгли редкий и здесь небывалый лес, как простую чилигу: явор, граб, бук, кизыл, караич. Первые три недели мы, по глупости своей и по избытку совести, жили без огня, без всякого удобства; ныне все это изменилось к лучшему: мы воруем дрова и уголь не хуже всякого. Взгляните например в эту минуту в юлламу нашу: на дворе еще светлый день, а у нас темная ночь, все кругом закутано и закрыто, ни щелки, ни дырочки; по средине лежит железная шина: это чувал наш или камин; среди шины тлеет изрядная кучка угольев, рядом лежит вязанка сухих дровец, из окрашенных ящиков и номерованных бирок, которыми хотели было отмечать верблюдов; но скоты эти все захотели быть рядовыми, без отличия, и хозяева их, будучи того же мнения, оборвали с них в первые два перехода все знаки беспорочной службы...

Я писал вам, что укрепление на Эмбе довольно благовидно, землянок много, и они довольно опрятны; кровли и будки лубочные, есть магазины, амуничники. Акбулацкое совсем в другом вкусе: большой, бастионированный редут разгорожен валом и рвом и 3/4 его покинуты; землянки бедные, по стенам цветет селитра и магнезия; половина их разломаны уже по недостатку дров и сожжены; словом, не грех покинуть укрепление это.... Между тем дунул и потянул ночной ветерок от NO; это произвело небольшое расстройство в угодье и раздолье нашем. Юлламейка вдруг остыла, и термометр, показывавший прежде на ящике моем 7°, стоит на —3°. [623] Покинув писание, напились мы в буфете чаю и наслушались жарких прений, споров о родстве и свойстве и происхождении знаменитейших вельмож наших и столбовых, столичных дворян и гвардейских рассказов об актрисах. Сказать ли вам, между вами, что бы я сделал теперь на месте нашего старшего? Нам дорог каждый кусок хлеба и каждый верблюд, который может поднять какую нибудь ношу; больных, как излишнюю тягость, на этом трудном походе отправляют обратно; с ними-то вместе, я отправил бы и всякую иную лишноту. Пересчитайте хорошенько, и вы согласитесь, что ее довольно; тогда бы много штаб и обер-офицерских и деньщичьих пайков пошли бы на строевых, много верблюдов под сухари и крупу, облегчилося бы и сердце начальника также; заботою меньше. Мысль эта, может быть, несколько себялюбива, потому что я и себя считаю в числе этой лишноты; но право, я говорю более из любви к пользе общей. Теперь слово о другом: несколько нижних чинов (из пехоты) умерли почти скоропостижно; их схватывает под ложкой, дыхание с минуты на минуту более затрудняется, иногда еще присоединяются корчи и — аминь. Apoplexia pulmonum? Кровопускания временно облегчают. Впрочем, я только видел их мимоходом — пользуют другие. Но я волей и неволей очень плачевным образом попал во врачи. В. А. приехал с Эмбы очень нездоровый. Загадочная болезнь его возобновилась (Болезнь легких, следствие тяжких физических лишений и ран, и отчаянная тоска. Гр. Перовский и умер от этой болезни. Слич. Р. Арх. 1865, Изд. 2-е, стр. 1031). Что тут делать, на походе, когда и на месте ничего не помогало?

VIII.

3-го Февр. В. А. не уедет прежде чем не успокоится на счет общего отправления. Тут по крайней мере у нас есть хлеб, и есть кой какие средства [624] и пособия в руках; напереди — одна гибель. У нас теперь падает до 150 и не менее 100 верблюдов в сутки; это на месте, без работы, что же было бы на походе? Долго мы обманывали сами себя, никто не смел думать, не только говорить о возврате; я записал однакоже, самою мелкою и нечеткою рукой, в записной книжке своей, 10-го Генваря: в первый раз сомневаюсь положительно в нашем успехе; верблюды так плохи, что не дойдешь. В. А. сильно колебался, сомневался, допрашивал всех, допытывал всякого; все полагали, что идти надобно, что возвратиться никак и ни в каком случае нельзя, если бы даже положат головы; эту справедливость надобно отдать по крайней мере большей части офицеров — и на этом основании отвечали всегда только уверениями и убеждениями; даже те, которые сами были уверены в невозможности, говорили безотчетно противное. Наконец, когда дело дошло до того, что надобно было двигаться вперед, когда сосчитали верблюдов, сочли убыль и разочли, что надобно поднять — тогда горестная истина обнажилась и несбыточность заняла место надежды. С Эмбы пало у нас 2000 верблюдов; скажу вам, не отвечая за истину этого, что говорят сами Кайсаки: до 1000 верблюдиц между прочим ожеребились на походе, и естественно, что они уже из счету вон. Эти верблюдицы, равно и много плохих верблюдов, говорят Кайсаки, были подменены после того, как вы их изволили осматривать; это, говорят они, случилось почти со всеми верблюдами, которые с наемщиками, а не с хозяевами. Впрочем, повторяю, и лучшие верблюды не выдержали, и к весне, без всякого сомнения, будут еще слабеть и худеть до нового подножного корму...— Убитые у Ак-Булака Хивинцы доказывают собою, что сборы у них были большие; во 1-х, это не Кайсаки, а Хивинцы, Туркмены и Каракалпаки — их отличают по одежде и в особенности по шапкам; во 2-х, все были одеты [625] необыкновенно тепло, на всяком по шести и семи халатов, рубаха или нижний стеганный халат, стеганные наушники и портянки. Наездники действительно сидели на аргамаках, из них также один остался на поле битвы. Больных у нас — в особенности в укреплениях — много; всего до 600 челов. Из 1500 казаков, включая туда и артиллерию и дивизион 1-го полка, которые совсем не казаки, убыло больными и умершими около 60; а из 2750 чел. пехоты слишком 600. Люди 1-го полка также очень болеют и увеличивают в кавалерии число больных. Уральцев, кроме пяти, шести человек с отмороженными перстами и с ознобами, больных нет. Доселе замерз у нас один только солдат, и то здесь, на Акбулаке, ушедши в буран за дровами. Я удивляюсь еще, как народ так хорошо переносит стужу эту и недостаток топлива; у нас сегодня, 3-го Февр. опять — 29°, и уже около двух недель все 22 и 24. Дров нет. Сожгли лодки, сожгли канаты, которые горят превосходно; пехота словно не живая; верите ли, что солдата нашего надобно не только одеть и обуть, но и завернуть, окутать и застегнуть; надобно научить его, как в походе варят на камыше кашу, как ставят котелки в один ряд и отгребают золу и прочее. Не смотря на все это, надобно сказать правду: даже и пехота наша повесила нос, когда объявили приказ о том, чтобы поворотить оглобли; казаки просились убедительно, чтобы их пустить одних, и старик Бизянов даже сам увлекся неуместным пылом этим и хотел кончить поход двумя полками Уральцев; только убедившись, что верблюды наши не донесут до Хивы продовольствие даже и для двух полков и что вся остальная часть отряда была бы не в состоянии дойти до Эмбы, еслибы отобрать всех лучших верблюдов, он увидел несбыточность своих предположений и вспомнил атамана Нечая и думного дьяка его, которого, как известно, [626] повесили на Дьяковых горах, против Рубежного, за то, что он не хотел идти на Хиву, а впоследствии отряд погиб там до последнего человека, на обратном пути. Теперь тоже: дойти двум полкам можно — но назад как? Набег можно сделать за три, четыре перехода от операционной точки своей, но не за полторы тысячи. Чихачев у нас один из полезнейших людей в отряде; он взял на себя самую тяжелую, в военное время и самую неблагодарную часть: попечительство о больных. Он возится с ними день и ночь, не ест, не спит, и успел многих накормить, которые без него вероятно остались бы голодны, и обогреть таких, которые бы замерзли. Нам жаловаться не на что; в сравнении с рядовыми, мы знаем все трудности похода своего только по наслышке. Бай Мохамед, когда требовали чтобы он сказал положительно мнение свое о верблюдах наших, по прибытии на Ак-Булак, отвечал: «надежного на весь путь верблюда я не видал ни одного». К этому он прибавил, что в такую жестокую зиму, верблюды дохнут сами по себе, на месте, без работы, не только на походе и под вьюком. Мы покидаем на Ак-Булаке более 1000 четвертей, частию и розданные, кому было угодно, не в зачет. Еслибы у нас не было на Эмбе продовольствия, а в Оренбурге помощи, то не знаю как бы мы дошли домой; кажется, не дошли бы вовсе. Я во всю жизнь свою, сколько помню, видел только раз или два побочные солнца, которые всегда предвещают жестокие стужи; ныне явление это было во всю зиму так обыкновенно, что под конец не обращало на себя почти никакого внимания. Несколько раз, при самом восходе солнца, являлось в одну секунду три солнца на горизонте.

14-го Февр. В Дебатах (Journal des Debats) и других газетах, которые до нас доходят, пишут всякую всячину. Общего только то, во всех рассуждениях этих, что называют [627] отрядишко наш армиею, не верят, чтобы он состоял только из 20-т. человек; говорят, что резервная армия идет еще сзади и что вся степь села на коня, чтобы сделать вместе с нами набег на среднюю Азию. Газетчики не догадываются вовсе, что у нас всего на все, с деньщиками, с фурлейтами, не было полных пяти тысяч челов; что весь Оренбургский корпус, хотя и называется корпусом, по составу своему отвечает только одной слабой армейской дивизии; что вся помощь, которую в крайнем случае, можно бы еще получить с линии в пехоте, состоит, по вернейшим расчетам, изо ста человек, и то с тем, чтобы заменить еще несколько караулов Башкирами и прикомандировать часть инвалидов в баталионы...

Как различны обнаруживающиеся на разных лицах впечатления, от неудачи настоящего Хивинского похода! Нас всех можно, в этом отношении подвести под три главные разряда. Одни горюют, понимая всю важность неудачи при нынешних политических отношениях: удар на Хиву в самом деле был бы теперь, когда Англичане заняли Кабул, очень во время и у места; нам бы придало дело это много весу, в Азии и в Европе. Другие — человека два, не более,— соболезнуют, собственно по привязанности своей к главному начальнику, о нем; также о необыкновенных условиях края, о потере людей, а нет, кажется, сомнения, что все предприятие это, считая и Башкиров, возивших летом продовольствие, будет стоить почти 1000 человек. Третии наконец, и этот разряд самый обильный, не могут скрыть негодования своего на счет обманутой надежды своей — не надежды увидеть Россию первенствующею в Средней Азии державою, как политическое положение и достоинство ее требуют; не надежды увидеть смелый и славный удар благополучно исполненные — а надежды на чин и крест. “Чорт меня понес, зачем я пошел!", [628] эти восклицания можете услышать частенько; потом рассуждения, что, не смотря на неудачу, труды и лишения были у нас все те же, что это де заслуживает уважения, и что вообще весьма несправедливо принято у нас награждать за одну удачу, хотя бы трудов было не много, а оставлять без внимания неудачные предприятия, хотя бы они были труднее кампании 12-го года.

20-го Февраля 1840. Сидим на Эмбе и надеемся, со дня на день, увидеть весну; между тем вчера и сегодня — 25°. Я сделал сегодня рассчет, взял среднее состояние тепла во время экспедиции Берха, и нынешней зимою. У Берха за 79 дней (16 Дек. по 4 Март.) среднее 15 1/2-о; у нас, за 94 дня, с 19 Ноября по 20-е Февр. круглым числом приходится почти по 19° на день. Как у Берха, так и у нас, брал я из ежедневных наблюдений только одно, самое большее число. Слишком три месяца сряду, по 19° кругом на день!! Вчера начали мы праздновать масленицу: блины, по недостатку здесь сковороды, пеклись на жестянных тарелочках, собственно по моему изобретению и предложению, и мы выслушали при этом все подробности родословной тарелок этих и узнали, как это сказано было нам утвердительно и подтвердительно, что тарелки английской жести, настоящей английской, двойной. Почтенный сожитель наш Молоствов вчера отправился в колонну: он идет на линию, вместе с прочими отпущенниками. Чихачев не захотел воспользоваться этим случаем, и отказался. Ему конечно все равно, где зимовать и летовать. Путнику по званию с чужбины домой ехать не за чем...

5—6 дней провели мы в укреплении тепло и, можно сказать, приятно. Много было шуток и смеху; В. А. спокоен и иногда довольно весел...Не по моему вкусу только то, что мы ложимся не прежде часу, а спим по неволе долго после обеда. По неволе, говорю, чтобы не мешать другим; ляжешь, лежишь [629] часа два, три тихохонько и уснешь. Превратная жизнь эта непременно расстраивает здоровье; сидеть за полночь обращается в привычку; человек уже не может заснуть ранее, тревожное веселье, готовность сидеть и любезничать ночью, является у нас на счет утреннего здоровья, и мы встаем в десятом часу с тяжелой головой и тусклыми очами; человек делается, после ночного отдыха, смутным, невеселым: и только к ночи состояние его делается опять сносным, чувства его в своей тарелке, и он здоров. Это состояние обманчивое, лживое, расстроенное; человек здоровый душой и телом чувствует себя утром, после законного отдыху, в естественно веселом расположении и в силах. Ночное здоровье есть только следствие превратной жизни нашей и большинства духовной жизни, перевесу ее над телесною. А этого быть не должно: одно равновесие спасительно.

Вчера, до поздней ночи, шла речь о плачевных опытах наших при неудачном предприятии и о том, кто, как, чем и на сколько от этого поумнел. Все видели огромное затруднение пройти с войском 1500 верст по бесприютному пространству и нести непомерное количество продовольствия с собою. Хотели избегнуть большей части неудобств, пустив войска вперед, а продовольственные караваны отдельно. Из этого однакоже возникает тоже самое затруднение, еще в большей степени: для конвоя и для навьючки необходимо тогда отряжать новые силы, а для них также свое продовольствие, свои обозы и караваны. Говорили также, что отряд должно пустить, для облегчения хода и добывки фуража, не одною, а двумя различными дорогами — на Сарайчик и на Сыр. Кажется, при этом не расчитали, что тогда необходимо делать два склада, один вовсе отдельно от другого, особыми средствами, и что все это будет стоить двух экспедиций вместо одной. Я думаю так: главнейшие затруднения: 1. снабжение [630] отряда продовольствием и 2. разный марш, передвижение войска в отдаленный край. Все остальное, как то: охранение каравана, победа над неприятелем, и прочее, все это обстоятельства второстепенные, потому что представляют несравненно менее затруднений. Основываясь на помянутых двух главнейших началах, должно ограничиться возможно меньшим количеством войск, а следовательно ни под каким видом не увеличивать числа его, помнить, что каждый человек требует, для шестинедельного продовольствия здорового, сильного верблюда; и второе, устроить все так, чтобы не стоять по две и по три недели на одном месте, а идти ходко, спешно, до самого места; не строить дорогою колонн, которые очень красивы в чертежной, на бумажке, но неисполнимы на деле, замедляют до неимоверности ход, изнуряют людей и верблюдов и не ведут ни к чему; а наконец, коли найдутся способы доставить все необходимое в Сарайчик, то привести и все войско туда; оно выиграет этим путем — предполагая, что пойдут зимою (а это необходимо, для воды) верст 200 или 300 степной дороги, хоть и пройдет столько же лишней в своем краю. Но 300 вер., выигранные в первом случае, дороже 400 домашних. Если же 3-т. человек здоровые прибудут в ханство с продовольствием на шесть недель, то дело наше выиграно, и зная неприятеля и все обстоятельства, нельзя опасаться неудачи. Возражений можно сделать много; отвечаю на все это, что нет войны без авось, и здесь оно также занимает свое обычное место; но соображаясь со всеми данными, ограничиваясь возможным и истинным, придерживаясь не серой теории, не зеленых предположений и умозрений, а, опыту, надобно, при новом предприятии признать основными началами: 1, как можно менее людей; 2, ускорить ход, идти во все лопатки, покуда верблюды держатся, зная, что они от отдыху зимой не [631] поправляются, а худеют; 3, уменьшить по возможности то пространство, которое должно пройти с продовольствием на плечах; 4, уменьшить (и это относится уже к 1-му пункту) уменьшить или уничтожить вовсе сословие г. г. бездельников, т. е. всех, которые без вреда отряду могут быть оставлены, оставить дома, а лучше дать им крест за доброе сиденье на месте. Кроме неудобств материальных, происходящих от присутствия этой лишноты, есть еще вред нравственный, и он опаснее первого. Еще важнейшее правило на будущее время, выведенное к несчастию также из опыта: помнить день и ночь, что верблюд не деревянная кобылка, которой нет износу ни изводу, а тоже живое создание, хоть и скотина. Несчастный предрассудок, бедственное мнение, что верблюду ничего не значит пробыть сутки или двое без пищи, наделал нам много вреда. Верблюд индюшка, животное квелое, нежное, любит тепло, гибнет от стужи; он выручит из беды и пробудет три, четыре дня без пищи там, где настоит действительная крайность, если его беречь и холить и кормить наперед и удержать в теле до этой критической минуты.... Очень знаю все неимоверные трудности присмотреть надлежащим образом за таким огромным количеством скота, и еще на походе, где всякий по неволе заботится о себе, старается отогреться, наесться и отдохнуть; но тем менее можно пренебрегать этим, тем более должно стараться за скотом смотреть хозяйским, а не казенным глазом. К несчастию нам теперь, когда мы в действительной крайности, нельзя уже беречь верблюдов, а остается почти только доканать их в конец. Перевозка продовольствия, доставка топлива, все это прогулка в оба конца верст в 40, 50, 60 — двои сутки усиленного перехода, без всякого корму, потому что его близ укрепления нет ни зерна, ни былинки, это свалит с ног здорового и заморит сытого, а тощего [632] уложит на дорожке и свернет ему, на последушке, голову под крыло. Нынешний поход стал казне с небольшим 1 1/2 миллиона; а если оценить все что сделано местными средствами на деньги, то нельзя изворотиться 15-ю миллионами. Одни верблюды, которых по доброй воле нельзя купить за деньги, одни верблюды по оценке стоят полтора миллиона; а доставка продовольствия Башкирами, если бы произведена была наймом, должна стать шесть миллионов, но и тут опять нет сомнения, что деньгами сделать этого нельзя; нет возможности отправить из Оренбурга 12-т. наемных телег, если их не выписать из Русских губерний, и тогда они обойдутся еще вдвое дороже: я клал по 500 р. на ямщика....

IX.

21-го. Празднуем маслянницу блинами, и блины едим с яйцами, с луком, с маслом, с свежей икрой. Впродолжение недели что стоим теперь на Эмбе, в землянке нашей ночь и день не слыхать почти другого слова, как расчеты четвертей, гарнцев, пудов и фунтов. В. А. перечитывает между тем, лежа подле, Пугачева и Арабески, единственные книги, которые кто-то завез на Аты-Якши. У меня взято книг с пяток, которые могут быть перечитаны по нескольку раз, напр. Шекспир, Фауст; но и чтение надоедает, недостает терпения: какое-то безотчетное беспокойство отвлекает мысли и иногда, схвативши ружье, с особенным удовольствием бежишь пострелять черных жаворонков и подорожников, которых вкруг укрепления множество. Рассчеты эти вслух, впродолжение целого дня, наводят в тесной землянке тоску. В десятый раз рассчитали сейчас, что у нас продовольствия станет месяца на три — очень утешительно; хоть бы его не было новое, так поскорее бы ушли!

Кто-то заметил сегодня в разговоре, что у многих казаков на лице переменилась третья и четвертая [633] шкуpa; B. A. на это заметил: "да, удивительно; все мы, не смотря на беспримерные, жестокие морозы, возвращаемся с носом".... Завтра едем с В. А. в отряд, верст за 30, провожать отправляющийся во свояси дивизион; там опять воротимся, и тогда уже предположено заняться по вечерам пятьюдесятью двумя разбойниками. Прибежище конечно жалкое, но делать нечего; гарнцы, четверики и четверти хуже и несноснее карт.... Расчет за 101 день нашего похода, дает равно 18° холоду на день. Морозы все продолжаются 26°, 18°, 16°, а между тем соки во всех кустарниках уже ударили из корней в стволы и сучья; дрова наши так сыры, что почти не горят, один только дым и пар; на днях поймали тушканчика, который видно проснулся не по погоде, а по числам, надеялся встретить в конце февраля весну. Леман нашел уже 3-х 4-х живых жуков; словом, по всему весна, еслибы только не мороз, не снег по колено, да не буран, который теперь ежедневно разыгрывается и бушует с ужасной силой. И сегодня также сделал рассчет больных и умерших; вот что выходит: пехоты выступило из Оренбурга: 2,928 челов., казаков Уральских 1,204; дивизион 1-го полка 219 чел.; Башкиров и Оренбург. казаков, по полам, 345 чел., конных артиллер. (казаков) 141, гарниз. артилл. 112. Больных было: 1,308; выздоров. 909; отправлено в Оренб. и Защиту 56, умерло 139, состоит 304. В укреплении был кроме того свой гарнизон, были обозы Башкиров и свои госпитали; в Эмбенском пехоты переболело 830 чел. (следов. каждый обратился по нескольку раз в госпитале), умерло 154; умерло еще разной команды, частию переданной из отряду — всего: состояло 1,450; выздоров. 750; умерло 247. Поэтому в отряде из пехоты, болел второй человек, из дивизиона 1-го полка второй, из Башкиров 10-й, из Уральских казаков 52-й!! Об Оренбургских [634] казаках нельзя сделать верного расчета, потому что они же были и в укреплении, и сведения перемешаны; но болел, видно, около 10-го. Умерло: в пехоте 24-й из здоровых, в дивизии 24-й, в Башкирах, всего 170 челов., умерших нет; у Уральцев умер двухсотый! Если к этому еще пояснить, что 170 Башкиров были выбраны молодые, здоровые ребята из лучших кантонов, что даже пехота была пересортирована в Оренбурге и много слабых и ненадежных оставлено, а что Уральцев напротив выставили сюда поскребышей, без всякого разбора, старого и малого, потому что у них уже 3 полка ушли на службу, кроме команды в Москве, линейцев, и пр. пр.: то нельзя не удивиться этой необыкновенной породе, которая выростает среди тяжких трудов своего промысла и свыкается заранее с тугой, с голодом и холодом. Да, храбрейшая сторона нашего несчастного похода (или горемычного лучше сказать, потому что горе мыкали все, а беды не видали) храбрейшая часть, это бодрый дух и песни Уральцев во всякое время, во всякую погоду в 20 и в 32 градуса, в ведро и в ненастье, в буран, который заносит снегом горло и глотку. Посмотрели б вы, как они проводили масляницу; было 16° и сильный буран; а у них с утра до ночи песни и весь день, воскресенье, шла по лагерю такая гульба, будто дома, под качелями. Трое сели на одну лошадь, один задом, один передом, один боком, объехали с песнями лагерь и прощались с масляной, раскланиваясь все во все стороны. Потом явился медведь с поводатарем; тот плясал, а этот приговаривал и лупил его хворостиной по бокам, так что и медведь обругался наконец вслух по Русски. Там возили друг друга в санях, с песнями, и воображали, что катаются, наряжались, боролись, и раздевались для этого до рубахи. Перед пьяным было у них положено сымать шапку, и тверезый должен ему [635] говорить: ваше благородие.... Ждем, не дождемся, будет ли нет ли ныне весна? Жучьки оживают, тушканчики просыпаются, овцы — по словам Кайсаков — дней через 10 должны ягниться, а сегодня 18°, снег лежит в аршин, крепок, жесток, реки промерзли до дна, рыба во льду окаменела. Уральцы предсказывают, что зима будет стоять здесь до 25-го марта; у них на это свои приметы; пасха поздняя, февральское светило (луна), светит в Марте и пр.; но обстоятельство заслуживающее внимание: они говорят, когда рога луны круты, непременно строгая и поздняя зима. Крутыми рогами называют они обращенные несколько вверх; ныне было полное лунное затмение, луна, если я не ошибаюсь, была в узле, и — кажется — рога ее именно тогда и должны быть обращены к верху, потому что она восходит по орбите своей вверх. Может быть, действительно при таком положении луны зима всегда строгая, надобно бы справиться за несколько лет назад. Таким образом нередко народное поверье основано на каком нибудь смысле, хотя и кажется с первого взгляда суеверием, бессмыслицею. Если невежественная чернь неистовствует бессмысленно как зверь, разъяренный всяким сопротивлением и препоною, если толпа, повторяя слепо и глухо восклицания глашатаев, которые кричат для того только чтобы их слышали, требует бессмыслицы, то я не верю поговорке: глас народа, глас Божий; а держусь тогда другой: мужик умен, да мир дурак. Тоже сказал, помнится, где-то Шиллер: Einzeln ist jeder der Herrn leidlich gescheidt und vernuenftig; sind sie beisammen, gleich wird auch ein Dumkopf daraus! Но я верю преданиям, поверьям, обычаям, иногда и суеверьям; я верю им столько, что не решусь осмеять ни одного, не исследовавши его, не дошедши, по крайнему разумению своему, до начала и корня, до смысла и значения его. Не верьте, если вам кто скажет, что в народных бреднях [636] нет смысла и значения; по крайней мере изо ста поверьев найдется, на первый случай, не более пяти, шести, в которых мы не в состоянии добиться до смыслу, да и тут еще спрашивается, где вина: искажено ли поверье временем и случаем, так что его нельзя узнать в лицо, основано ли на утраченных обычаях и забытых обстоятельствах, или просто мы слишком удалены от понятий того сословия, которое держится поверья. Все другие заключают в себе толк, иносказательный, или прямой; даже обычай не класть хлеба на круглую корку, грешно, означает, другими словами вероятно вот что: положи свежий хлеб на круглую корку, то она отстанет, а потом плесень вскоре сядет и угнездится между мякишем и коркой. Об этом предмете шел у нас (В. А. NN и я) намедни предлинный разговор и беседа. С отбытием Молоствова, В. А. взял нас обоих к себе в кибитку и как он поздно ложится, то есть время побеседовать вечерком, когда воображение разыгрывается и охотно берет верх над сухим и холодным рассудком. Мы решили между прочим, что сон самая загадочная вещь в природе человека, а бдение, бодрость души во время сна, непостижима; но все это вы знаете также, как и мы, и ждете вероятно от меня не метафизических рассуждений с берегов пустынной Эмбы, а дела. Скажу ж вам, что Бай-Мохаммед на днях отправляется с тремя сотнями Уральцев и горным единорогом собирать верблюдов, потому что мы сидим на мели, подняться не чем, едва смогли перетаскать из укрепления большую часть продовольствия в отряд, и то большею частию на казачьих лошадях, да переморили при этом последних верблюдов, на расстоянии 30 верст. Уджрайцы и некоторые другие племена к счастию не дали верблюдов, когда был общий сбор; теперь есть придирка, и их обдерут — если только захватят, как надеемся, на зимовьях. У нас едва [637] осталось 700 годных верблюдов, да и те вероятно скоро откажутся, хотя и оставлены, по необходимости, при отряде, для подвозки дров; остальные, все инвалиды на голо, отосланы на дальние пастбища, в надежде, что некоторые из них поправятся к весне. Много верблюдов отморозили себе лапы; многих обули в кеньги и полусапожки, но вряд ли это поможет: уже поздно. По прибытии нашем в Оренбург, вы увидите у Житкова в альбоме, какими мы уродами здесь ходим... Рассчет мой относительно смертности в пехоте не верен; гарнизоны обоих укреплений состояли в числе 2930 человек пехоты, а всего умерших до 400, следов. умер почти седьмой из здоровых, в 3 месяца, а из Уральцев двухсотый....

1 Марта 1840. Градусов не много, 8; но сильный буран. Третьего дня добрый, почтенный священник наш поехал, по зову, из отряда в укрепление, вдвоем с казаком. Их также захватил на дороге буран, они сбились с пути и принуждены были ночевать в чистом поле, между сугробами. Утром приехал он, бедняк, и насилу здесь отогрелся. Верблюды наши после последних буранов отказались вовсе; их я думаю всего на все не осталось одной тысячи; да и те не походят на живых. Для перевозки из укрепления осталася одна надежда,— на казачьих лошадей. В. А. говорит, что можно разделить верблюдов наших (вместо того что делили их доселе на годных и негодных) на таких, которые околевают по собственному усмотрению и на свободе, и таких, которые околевают на службе государству. Я думаю можно разделить их просто на дохлых и на издыхающих.

X.

8 Марта 1840. На Эмбе.

Все письма Оренбургские доказывают, что и там даже не понимают как должно настоящего нашего [638] положения. Что же после этого можно ожидать от Петербурга? Хвалят нас за то, что мы воротились, что благоразумие взяло верх над славолюбием и другими страстишками. Я был свидетелем и знаю, чего стоила неудача эта тому, в чью руку была положена и власть и ответственность; но тут нельзя было не покориться необходимости. Выбору не было, против математической невозможности идти нельзя; а коли можно было сосчитать по пальцам, что даже и наличное число верблюдов не подымет необходимейшего продовольствия для пути, не говоря уже о неминуемой убыли их во время самого похода, когда, поднявшись в обратный путь на Эмбу бросили до 3000 четвертей и множество других тяжестей — лодки, канаты, гвозди, кожи, соль, сало, кошмы и пр.: то дело было, кажется, довольно очевидно. Хвалить за решимость, за самоотвержение, значит в этом случае допускать еще какую нибудь возможность идти вперед, а ее не было... Утром и вечером не менее 13°—18°, а 4 Марта солнышко опять взошло сам-третей; вскоре из побочных солнцев образовались радужные дуги и стояли почти до полудня. Мы стоим в овраге, на берегу Темира, закрыты, по видимому, от всех буранов; но окаянный поддувала не щадит нас и здесь: на днях были сильные, докучливые бураны. Из укрепления почти все перевезено, последних верблюдов переморили, досталось и лошадям, а между тем перевозка эта была необходима. Бай-Мохаммед ушел с тремя сотнями за верблюдами, к Уджрайцам; сот шесть ожидаем от вас, да коли Бог милостив, то около тысячи останется живых из наших десяти тысяч; тогда мы можем весною подняться и дней в 20 дойдем до Оренбурга, или по крайней мере до Илецкой. Дни тогда будут по длиннее и корм хороший.....

*

Этим оканчиваются письма. Весна не по нашему быстро наступила, [639] верблюды прибыли, отряд снялся по частям, подняв лишь путевые харчи и покинув все лишнее невольным хозяевам своим, Киргизам; вся степь ярко зеленела избытком корма, лишь местами белелись песчаные прогалины. Вода стояла еще всюду в ложбинах, попадалась и дичь, и рыба. Уцелевшие радостно встретились с семьями и друзьями своими, а принесшие в себе неисцелимую немочь цынги отправились помирать по больницам.....

В. Даль.

Текст воспроизведен по изданию: Письма к друзьям из похода в Хиву // Русский архив, Вып. 4. 1867
Источник

0

5

ДАЛЬ, Е. В.
(1839-?) Воспоминания

Владимир Иванович Даль и Оренбургский край
О жизни и творчестве Владимира Ивановича Даля существует довольно обширная литература. Многое в работах о нем почерпнуто из воспоминаний его современников П. И. Мельникова-Печерского, Я. К. Грота, Д. И. Завалишина. Неоценимую услугу исследователям оказывает книга нашего земляка Н. Н. Модестова «Даль в Оренбурге», вышедшая в нашем городе в 1913 г.

Оставили свои воспоминания (частично опубликованные) и две дочери Владимира Ивановича – Ольга и Екатерина.

Воспоминания Екатерины Владимировны Даль начали публиковаться в журнале «Русский вестник» – в томе 142-м, июль 1878 г., напечатаны первые семь глав. Однако в следующем томе обещанного продолжения не последовало, – вероятно, по причине крайне резкого отзыва о них Дмитрия Иринарховича Завалишина, друга Вл. Ив. Даля, – и Екатерина Владимировна, скорее всего, предложила свои мемуары журналу «Русская старина». По крайней мере, в архиве именно «Русской старины», хранящемся в Рукописном фонде Пушкинского дома, были обнаружены XIV, XV и XVI главы записок Е. В. Даль о своем отце (ф. 265. оп. 2, ед. х. 83), две из которых, XIV и XVI, мы помещаем ниже. Глава XV, целиком посвященная Хивинскому походу, будет опубликована в одном из следующих выпусков альманаха.

Но как относиться к той уничижительной оценке этих воспоминаний, что дал им Д. И. Завалишин? Я думаю, спокойно и с пониманием. С пониманием того, что любые воспоминания субъективны всегда, субъективны изначально – в том числе и воспоминания Екатерины Владимировны, и воспоминания самого Дмитрия Иринарховича, известного публициста, автора работ о Вл. Ив. Дале, Ф. И. Тютчеве и декабристах. Современные исследователи отмечают в этих трудах определенную предвзятость, явное преувеличение своей роли в движении декабристов и нарочитую дегероизацию их жен. Воспоминания Е. В. Даль будут особенно интересны оренбуржцам, ибо содержат много наблюдений о местном быте, .характерном для тех лет, когда здесь жил и работал Вл. Ив. Даль. Тем более, что и написано об «оренбургском периоде» этого замечательного человека совсем не так много, как порою кажется.

Публикация, подготовка к публикации, вступительная статья и комментарии – А. Г. Прокофьевой
Екатерина Владимировна Даль
Оренбург

XIV.

Приехав в Оренбург, отец остановился в доме откупщика Звенигородского и, кажется, в этом доме родился 11 июня 1834 г. старший сын его Лев-Василий-Арслан. Крестным отцом был Перовский. Подбор имен понятен: Львом в память дяди Левы, Василием в честь Перовского, а Арсланом ради того, что отец учился тогда по-татарски и перевел имя Льва, называвшегося по-татарски Арсланом. На крестины Льва, кроме пастора, были приглашены священник и муфтий. Пастор делал было затруднение [141] относительно имени Арслана. Отец шутливо заметил, что придется обратиться к муфтию. Муфтий этот сделался впоследствии одним из самых близких друзей отца по Оренбургу. «Абдуль Давлечич» стал уже учить его по-татарски, а у него учиться по-русски, отец уже заметил в нем живой, горячий ум и не может понять, как он сроднился с «татарским благочестием», то есть вечно сидит повеся нос.

Юлия Егоровна также полюбила муфтия, но разговоры их были презабавные. Она – на немецкий лад ломает русский язык, он – на татарский, оба хохочут и оба остаются довольны беседой.

Плохо владела русским языком Юлия Егоровна; вместо «простокваши» говорила «одна горшка со кислой молокой»; но этот недостаток скрадывается тем, что тогда в доме отца был еще в ходу почти только один немецкий язык.

Сблизился отец с Дьяконовым; не знаю, чем был этот Дьяконов вообще в Оренбурге; знаю только, что отец дорожил им как хорошей летописью, называл его своим «русским учителем» и читал с ним Киршу Данилова. Тут Дьяконов был как у себя дома и, объясняя отцу былины, утверждал, что они объясняются проще, чем пишут о них в книгах. Он сказал, что простота песни, даже нередко самый смысл ее, часто исчезают перед тем, кто принимается «мудрствовать над ней лукаво», что как просто выливается она из души человека, так же просто и должно ее принимать. «У нас скоро станут объяснять песнь по мифологии», – расхохотался Дьяконов, не подозревая, что в эту минуту он был пророком, что хоть и не скоро, хотя и через 40 лет, а стали над ними «мудрствовать лукаво».

С приездом Перовского для Оренбурга настала новая эра. Перовский привез с собой людей образованных, нашлись и «туземцы», сочувственно отнесшиеся к этому пришествию варягов.

Выстроил Перовский дворянское собрание; в новом собрании стали веселиться по-новому, патриархальность, с которой, бывало, Петерсен подносил бабушке Анне Александровне для потчевания остальных дам – исчезла. И дамы явились бойкие, ловкие, такие они были и те же, да не те же.

Отец говаривал, что ему трудно было постоянно относиться к Василию Алексеевичу, как должен относиться подчиненный к своему начальнику; что Василий Алексеевич был, по выражению отца, «капризным ребенком», то выражая желание брататься с ним, то вдруг вытянется пред ним и примет начальнический вид. Однажды он продекламировал отцу слова Дон Карлоса, обращенные к Позе, и, вопросительно взглянув, спросил:

«Ich frage ob Ihr meinen Freund sein wollen?» («Я спрашиваю, хотите ли вы быть моим другом?» (Здесь и далее расшифровка, перевод с немецкого – Е. Я. Нейфельд.))

Отец молчал, Перовский повторил вопрос. «Такая дружба, как у Позы с Карлосом, могла быть только у Шиллера в трагедии», – отвечал отец. Перовский недовольно закрутил ус.

Юлия Егоровна завела танцевальные вечера; заметя, что молодежь обижается, зачем позвали того, а не другого, пререзко объявила, что дни назначены, кто хочет, может сам придти и что ей рассылать за молодежью некого. «Барышни – другое дело, за ними я буду сама ездить», – прибавила она. И затем: как только Дальская линейка застучит, бывало, в назначенный день по оренбургской мостовой, – «Юлия Егоровна поехала за барышнями», – говорила молодежь и спешила к ней на вечер. [142]

Вообще говоря, Юлию Егоровну не полюбили в городе за ее чрезмерную резкость, но это знал всякий про себя, а при встречах с ней отчего-то все к ней толпились.

«Юлия Егоровна, с кем вы это танцуете?»

«Со стулом».

«Неужели же так лучше, чем с кавалером?»

«По крайней мере, вздора не врет».

Но и над таким беззаботным житьем набежала темная тучка.

Меньшой брат отца, любимец бабушки Юлии Христофоровны – умный, даровитый дядя Павел был исключен из Дерптского университета, однако с правом поступить в него через год.

Павел написал отцу пререзкое письмо на могера (так в рукописи – ред.); но отец отвечал ему, что в его глазах могер всегда и во всем будет безусловно прав. А узнав, что у Павла чахотка в сильной степени, он советовал ему провести этот год на юге.

И вот отправился бедный Павел на юг, в Италию; денег у него тогда от бабушки не было, и он отправился пешком. Прощаясь с ней, Павел горько заплакал и сказал ей, что ему особенно больно то, что она, мать его, уже ни в чем его не упрекает.

У бабушки было золотое правило: никогда не упрекать человека тем, что он уже сделал. Она часто бывала тяжела в обиходной, ежедневной жизни, но зато к прошлому она всегда относилась чрезвычайно снисходительно.

Проводя Павла, бабушка отправилась в Оренбург: не на что и ни при чем ей было жить отдельно.

Недолго походил бедный Павел по Италии и скончался в Риме, в страшной тоске по матери.

В это время у отца родился второй сын Святослав-Василий-Павел. Это был маленький Павел, который должен был рассеять бабушкино горе по большому Павлу. Крестил его Перовский.

Во время службы в Оренбурге, отец несколько раз ездил в Петербург по делам. И вот в эти-то приезды начинается его знакомство с писателями. Проезжий всегда может легче сходиться с обществом, да и его всегда и везде более честят, чем постоянно живущего.

Чрезмерная скромность отца не допускала его считать себя из ряду вон человеком, он всегда считал себя только тружеником. Как ни стараешься объяснить себе эту, часто неуместную, скромность его же взглядами на дело, тем не менее письма его, в которых он описывает, как принимали его писатели в своем кружке, – тяжело действуют. Как и всегда тяжело на меня действовал его униженный взгляд на себя: никогда не мог он счесть себя ровней кому бы то ни было, всякий человек стоял в его глазах чем-нибудь выше его. Особенно чины любил он видеть на других, но у самого был панический страх перед ними; и когда <…> Лев Алексеевич Перовский предложил ему губернаторское место, он отказался словами: что никогда не пойдет туда, где должен стоять будет первым.

А он сидел на обедах, которыми его чествовали во время поездок из Оренбурга, не подозревая, что сидит на них первым между писателями, которых сам называет в своих письмах своими братьями.

Случилось ему и самому принять в Оренбурге одного из первых, именно Пушкина. Анекдоты о Пушкине все слишком известны, чтобы их здесь снова привести.

«Вы увидите, из меня еще многое выдет», – сказал Пушкин отцу в [143] Оренбурге; он был поражен тем же, что поразило и отца при приезде в Оренбург: строем жизни на Урале – непочатый угол, которым сочинитель может заняться. Он почувствовал, что Урал мог бы много вызвать из него. То же казалось и отцу: после поездки по Уралу ему захотелось написать роман: зачем же он упрекал Поцелуева в желании быть поэтом?

В конце 30-х годов Оренбург посетил Государь. Ему была представлена вся Оренбургская степь: и киргизы с их гарцованьем и скачками, и весь beau monde, который за некоторыми исключениями, не много отошел от киргизов.

«Ваше Высочество! а Вы в Казани были?» – спросила Его одна барыня.

«Нет, не был».

«Советую побывать. Хорошенький городок. Я в нем родилась и выросла и за Воина Васильевича замуж вышла».

«Послушайте, – сказал Государь Перовскому, – вот эта дама хвалит Казань: она в ней родилась и выросла и за Воина Васильевича замуж вышла».

В кадрили Великого Князя просто толкали и не подозревая, что следует извиниться. Извинилась одна, сделав ему придворный поклон, за толчок, который мог быть приписан ей, ибо она стояла подле толкнувшей.

Из Оренбурга Государь поехал в Уральск. Отец был в числе сопровождавших Его и в Уральске получил письмо от Юлии Егоровны о смерти Святослава.

Вернувшись в Оренбург, отец застал Юлию Егоровну неутешною в потере, – хотя она и не надеялась, чтобы Святя мог жить; развитие в нем было слишком раннее; это был курчавый, белокурый ребенок с умными синими глазенками, всегда поднятыми к небу.

«Милые детки! – писала им Паулина, но письмо это уже не застало Святослава. – Тетя Половина (так прозвал ее Леля, еще затрудняясь выговорить: Паулина) очень рада, что у Святи есть теленочек, и что Леля сам поливает цветы…»

Итак, вернувшись в Оренбург, отец снова вошел в свою колею: служба, общество, литературные труды, и снова съездил в Петербург. Но сочинения его, делая в обществе много шума, мало приносили ему денег, то повесть пропадет за Плюшаром, Смирдиным, Булгариным, Башуцким, или и не пропадет, но по два года не высылают деньги. Ему повезло в финансовом отношении, когда он познакомился с Краевским. Думал отец открыть книжную торговлю в Оренбурге и, приискав честного человека, сдать ему свой склад; однако не решился, боясь ошибиться; он не считал себя способным на купеческие дела, да и слишком дорожил всегда тем, что держал в руках.

В это время он случайно купил себе дом, он никогда не думал покупать себе дома, но какой-то отъезжающий до тех пор приставал к отцу: купи да купи у меня дом, что в самом деле купил.

Вскоре по покупке у него родилась старшая дочь Юлия. Появление этого ребенка стоило жизни его матери. Она не вставала со дня Юлиного рождения (с февраля) и в июне умерла. Пять докторов ее лечили, а когда спросили самого отца, то он отвечал: «Роем могилу». И в это время на него напала такая тоска, что он стал искать развлечений вне дома. «Я не понимал тогда, что бежал от самого себя», – говаривал он после. А Юлия Егоровна надеялась поправиться в Гнездовке, куда мой дедушка Соколов ее неотступно звал. [144]

Но раз, ложась спать, она вдруг вскрикнула; предсмертный пот вдруг выступил у нее по телу.

«Gott, giebe mir einen leichten Todt», («Боже, дай мне легкую смерть».) – сказала она и скончалась. Так описал отец ее смерть в одном из писем, но иначе он рассказывал ее на словах:

«Sei gluiklich», («Будь счастлив».) – сказала она ему.

С полчаса стоял отец над покойницей и смотрел, смотрел на нее. «Sie war vorhin», («Она была только что».) – писал он одному из своих друзей. Выкопали могилу Святи и поставили в нее его мать.

Смерть эта так подействовала на отца, что он точно переродился: из веселого, почти беспечного вышел вечно вздыхающий, вечно задумчивый; с этой минуты я начинаю узнавать своего отца в каждом его слове – он сделался именно таким, каким я его впоследствии знала.

«Что сказать тебе, – писала Паулина отцу по поводу этой смерти, – сказать ли, как я плакала, воображая, что плачу с тобой? Сознаться ли, что рада бы была умереть за нее? Но, видно, должно старому дереву и скрипеть да стоять, а молодому падать».

Отец положил на могилу Юлии Егоровны камень, который впоследствии положил у подъезда дома; а вернувшись из Хивинского похода, он заменил на могиле взятый камень чугунной плитой с надписью: «Жниво Господне готово, ему же созрети в день жатвы». «Двадцатичетырехлетняя мать с годовалым сыночком своим».

Отчего-то он не хотел выставлять ее имени. «Чтобы не ругались над прахом», – говаривал он. «Я и дети – найдем ее, а больше никому не надо».

Дело в том, что не любивший умную и резкую Юлию Егоровну Оренбург сочинил на нее какую-то клевету, до того обидную, что отец до старости тяжело об этом вспоминал; всегда, бывало, скажет, как-то сдерживая вздох: «Бог с ними. Пускай Господь простит им клевету, но я не могу».

В год смерти Юлии Егоровны судьба послала ему развлечение: Хивинский поход. Это огромная страница в истории жизни отца. Он сам вскоре замечает, что жизнь его наполняется большими событиями, и мысль описать эту жизнь – все более и более им овладевает.

«Я никак не думаю, – говорит он, – чтобы одна жизнь так называемых великих людей стоила пера скорописчика. Жизнь этих людей почти всегда пишется с особенною целью: громкие события, гласные дела, славные поступки и знаменитые изречения – на переднем плане; знаменитый муж – впереди, он на виду, а человек изредка мелькает в просветах. Словом, что всегда быль (или небылица) объективная, хотя и придан ей субъективный вид. Для меня глубина души дороже. Все то, что происходит в человеке не для света, не для людей, или, по крайней мере, не для всеведенья, не для всеуслышанья, что редко обнаруживается, что не всякий даже поймет и оценит – это мне дорого. Нельзя не согласиться, что жизнь темного, незначительного человека не была занимательна в той же степени, как и жизнь громкого силой, властью и делами. Я думаю даже, что внутренняя жизнь человека, которого могу почитать себе ровней, который живет, как я, почти в тех же отношениях, почти в том же кругу, должна занимать меня в известных случаях более жизни Наполеона; по крайней мере, могут быть минуты, в которые душа найдет более пищи в первой; кроме того, вы [145] согласитесь, что и будничная жизнь требует, в тесном кругу его, те же самые усилия, как и жизнь великого человека. Орудия одни, только поприще не одно. Где есть самосознание-самопознание, там дух божества, там борьба начал добра и зла, там – кроме прозябанья животной жизни – жизнь духовная. Разгадать ее нельзя».

Итак, отец сам определил, какого рода жизнь стал бы описывать. Не знаю, что помешало ему исполнить намерение. Помеха ли извне? Или намерение его переменилось? Но в старости он наотрез отказывался, ссылаясь на две причины: во-первых, что в 1848 году принужден был сжечь бумаги, слишком важные для описания его жизни. (Что заключалось в этих бумагах – я не знаю; знаю только, что он их считал почти одними относящимися до своей жизни). А во-вторых, что охота гласной исповеди в нем прошла. Ему оставалось только написать жизнь «великого человека, написавшего Словарь Живого Великорусского языка». Ну, от этого он был далек.

«Словарь пускай читают, – говаривал он, – а до жизни моей никому нет дела». [146]

Оренбург

XVI.

Возвратившегося в Оренбург отца маменьки причислили к числу мучеников. Он действительно хотел жениться, только колебался в выборе. Ему нравилась Бекбулатова за красоту ее и за ее бархатный голос. Несмотря на свою недалекость, она поддавалась впечатлению минуты с увлечением гения; глаза ее поминутно меняли цвет и выраженье лица то и дело менялось. Вторая – восторженная Стерлиг, которую отец прозвал «высокою поэзией». Наконец, моя мать, которую он прозвал «милой прозой». Отец колебался, а Юлия Христофоровна сразу угадала, на ком он женится. Она знала, что Бекбулатова ненадолго заняла его сердце и потому не обратила на нее внимания. «Высокую поэзию» поставила на ее высоту и сблизилась с «милой прозой».

Но была в Оренбурге и такая особа, которая сама желала устроить свою свадьбу с отцом. Она стала бесцеремонно всех уверять, будто влюблена в какого-то грека. Сначала никто не обратил на это внимания. Ну, влюблена – так влюблена, что уж тут такого? Но после было ужасно смешно, когда она в отце узнала этого грека! Дело в том, что отец был одет на одном маскараде, в Петербурге еще, греком, – случилось быть на нем и этой барышне; увидавшись в Оренбурге, она и разыграла из себя роль удивленной, что этот грек – не в самом деле грек, а мой отец.

Между тем, дедушка Лев Васильевич, напившись разгоряченный родниковой воды, схватил скорую чахотку. От горя с бабушкой Анной Александровной сделалась горячка, и она поэтому ходить за ним не могла.

В минуту смерти дедушки мать вышла к ней.

«Катя, – сказала ей бабушка, – твой отец умер».

«Да, маменька».

«Вот видите, я знаю».

Мать была поражена ее горячечными, вещими в эту минуту глазами.

Отец мой услыхал о его смерти на кочевке у Перовского. Все жалели об нем.

Житье «на кочевке» (дача Перовского) было в отношении щедрот хозяина продолжением хивинского похода. Пили и ели на его счет. Зато уж и лести гостей не было конца.

У Василия Алексеевича был приемыш, мальчик лет 10, избалованный донельзя, Алеша. Раз сидели все, кроме самого Василия Алексеевича, на траве в кружок и пили чай. Алеша взял хлыст и стал тем забавляться, что хлестал каждого по спине, заведя очередь.

«Алеша, – сказал ему мой отец, – меня ты не тронь, а то и я тебя».

Алеша засмеялся, но когда дошел черед до отца, то он его не пропустил. Тогда отец встал, вырвал у него хлыст и исполнил свое обещание. Затем он пошел к Василию Алексеевичу и, рассказав как дело было, просил его запретить сыну такую игру, а иначе она всегда будет кончаться для него так дурно.

Василий Алексеевич закрутил левой рукой ус и, сделав несколько мерных шагов вперед, проговорил: «И ничто ему». Однако в душе долго дулся на отца. Он не давал себе отчета, в какие гранды готовит бедного Алешу. Заставлял его кидать червонцы из форточки, французам воспитателям платилось по 6000 и по 10000, – но то, что погубило его впоследствии, того не отстранил десятитысячный гувернер, того не заметил его [147] отец; оно вкралось в душу ребенка, как вкрадывается сырость в дом, т.е. он всосал это в воздухе, которым дышал, а именно: лесть окружающих. Если бы Циолковский сдавал бы ему сдачи за каждый кнут, если бы он больше слышал правды вокруг себя, и если бы поменьше было у его воспитателей старанья развить в нем барские начала, он не провел бы такой безотрадной жизни впоследствии.

Отец мой всегда с сочувствием вспоминал об этом мальчике, утверждая, что он не был лишен хороших качеств, но что гибель и тогда уже была очевидна.

Василий Алексеевич страстно любил своего приемыша, но он сам часто неясно отличал образование от воспитания; заботы свои он всегда клал на великие деньги – чего же еще надо? По временам он и сознавал, что Алеша не вполне то, чего бы он желал от него, тогда становился вдруг придирчив и строг донельзя, даже мой отец возмущался такой строгостью.

Раз как-то бабушка Юлия Христофоровна заговорила с ним об Алеше.

«Ах! это мерзкий мальчишка!» – отвечал он ей.

«При таком мерзком воспитании не ждите хорошего мальчика».

«Как Вы мне смеете это говорить?»

«Я употребила Ваши же слова».

Неловко становилось Перовскому при беседах о воспитании.

«Русский Бог велик и поднимет моего Алешу», – кончал он, смеясь.

И опять принимался страстно любить его, и мил был ему тот; кто не мешал этой безответной любви, чья лесть кидала бедного Алешу в больший и больший обрыв.

Между тем, бабушка Анна Александровна переехала на зиму в Оренбург. Ее дела были в следующем виде: купленную от Козловой в Уфимской губернии (тогда Оренбургской) землю, едва-едва стала заселять. Купленные из Воронежской и Тамбовской губернии крестьяне были тогда едва еще водворены. Вдобавок, год был такой голодный, что киргизки продавали детей за 20 фунтов муки. Конечно, тут не было таксы, но по крайней мере раз сунула ребенка одна киргизка моей матери с просьбой взять его за 20 ф. муки. Тогда моя бабушка, жившая в Оренбурге, не смотря на свое трудное положение, приказала, чтобы всегда срезок хлеба лежал на окне ее кухни.

Но вернемся опять именно к барским делам.

Бабушка была в страшном отчаянии; продала все свои вещи, и все было мало. Тогда дедушка во сне ей явился, утешал ее и сказал, чтобы она продала свой дом в Оренбурге.

Между тем, мать моя вернулась раз очень задумчивой от Юлии Христофоровны и рано ушла спать.

На другое утро приехала и Юлия Христофоровна и, побеседовав с бабушкой наедине, позвала мать и тут же при всех было ей передано предложение отца.

Бабушка была в ужасном удовольствии. Отец был ее всегдашним любимцем и, конечно, не могло быть сомненья, что и покойный дедушка благословил бы эту свадьбу.

Положено было праздновать свадьбу в Гнездовке. Но отец поставил странное условие, хотя и пустое, но почти не исполнимое: чтобы на свадьбе не было ближайшей соседки Н… Как было быть? Она бы и без приглашения явилась, – как сказать, чтобы не ездила? Эта Н. всегда толковала матери, что отец «портной, сапожник, и сапожник-то самый немецкий». [148]

Но, между тем, она знакома была лет 20 и всегда уверяла, что «если я Вам, Анна Александровна, не сестра, то Вы мне сестра родная». Много было бы рассказов об этой зло-доброй женщине, если бы эти рассказы не были вводными здесь.

Итак, ее на свадьбе не должно было быть. Бабушка легко, со смехом приняла это, почти неисполнимое условие. И придумала, наконец, сославшись Н. на ее же сестрины чувства, попросить ее съездить в город за покупками, а в это время и устроить свадьбу, извинясь перед ней после и сославшись на мнимый приказ Перовского отцу (выдуманный бабушкой на живую нитку) скорее венчаться. Сказано – сделано.

Были недовольны свадьбой еще дворовые. Обидно им было отдавать «первую старшую барышню не за помещика». «Оно, хотя (говорили они), Владимир Иванович и барин, да ведь Бог его знает, у немцев все так: послужил и стал хорош».

Расплакалась и так называемая «коротенькая попадья». Это была вдова священника ближайшего прихода. Мать всегда ее особенно любезно принимала. Теперь она причитала по матери, как по покойнице: «кто будет меня потшовать, кто скажет теперь мне: пей, матушка, ешь, матушка!»

Была у попадьи этой еще и другая молитва, преуморительная. Когда идет лес по реке, сядет она на берег и молит: «Мать, Пресвятая Богородица, прибей мне к берегу вот эти бревна». Но если молимое бревно оказывалось вблизи хуже, то он меняла молитву: «Нет, лучше вон то бревно пошли мне, Мать, Пресвятая Богородица!» Когда она к нам приходила, то здоровалась всегда так: «Мое почтенье всем вообче, а Катерине Львовне воособе».

В числе довольных материной свадьбой была старушка Марья Ивановна, дальняя родственница Екатерины Семеновны. Ее мать моя особенно уважала. Ей, в ее 80 лет, отец сделал глазную операцию, вышедшую чрезвычайно удачно; но она, бедная, рано приподняла повязку: «хоть утильную капельку на свет взглянуть» – и ослепла снова.

Свадьба была 12 июля. Розенберг был шафером. Потом явилась Н. из города с покупками. «Вот видите, Анна Александровна, – говорила она, – ну не портной ли он после этого? да и портной-то самый немецкий! Из-за угла подставлять благородной женщине ногу! Ну, скажи он мне прямо, что он не хочет, чтобы я была на свадьбе. Мы бы, может быть, и поругались, но остались друзьями. А теперь вот, наплел Вам отправить меня за покупками, да и кошек-то Ваших из окна выкидывать».

(История о кошках была следующая: на другой день после свадьбы, вошед к бабушке в комнату, он увидал, что кисинька улеглась на сито с мелким сахаром, как на подушку, и заснула под свои бархатные песенки. Отец взял ее за шиворот и выкинул из окна. За ней с плачем кинулись добровольно несколько кошек еще. «Ого! Какое стадо?» – сказал отец.)

«Ну нет, – отвечала бабушка Н. – Вовсе не он это отправил Вас за покупками. Я, как друга, просила Вас об этом, нельзя же мне было быть в двух местах зараз. А тут пришлось и со свадьбой торопиться: я и забыла, что срок его отпуска уже вышел».

«О, отпуск? А в его немецкую голову не вошло продлить его?»

«Ну, полноте, нехорошо так говорить! Ей-Богу, нехорошо. И об кошках Вы, пожалуйста, не поминайте. Это все пустяки».

«Ну вот, Бог свидетель, Анна Александровна, что я не позволю сыновьям своим на немках жениться».

«Да еще сыновья Ваши малы, не подросли». [149]

«Как бы ни выросли! Ишь! редкость какая! да такая невеста и свекровь в бараний рог свернет. Не смей она против ее порядков стула с места сдвинуть!»

Между тем, над головой отца собиралась новая туча. Письма из Москвы от Паулины были все печальнее и печальнее; и как Паулина ни старалась развлечь отца анекдотами о ее Лине (воспитательнице, дуре непроходимой), отец видел ясно, что смерть приближалась к ней. Еще в свой последний проезд через Москву, он собрал своих товарищей докторов, и на консилиуме они все положили, что у нее внутренний рак.

Итак, дом отца сделался теперь русским домом. Во-первых: мать моя была русская, во-вторых: уже и отец стал оставлять немецкий язык. «Странное дело, – он писал Энгелгарду, что ему трудно стало изъясняться по-немецки. – Отчего такое перерожденье?» Я думаю, оттого, что он стал думать по-русски!

14 апреля родилась у матери дочка Мария. Затем, через несколько недель, отец и мать переехали в Петербург; гостивший у Василия Алексеевича брат его, Лев Алексеевич, взял отца к себе в секретари.


Комментарии

1. Даль Лев Владимирович (1834-1878) – старший сын Вл. Ив. Даля, родившийся в Оренбурге; академик архитектуры, принимал участие в постройке храма Христа Спасителя в Москве, автор памятника Минину в Нижнем Новгороде.

2. Перовский Василий Алексеевич (1795-1856) – граф, генерал-адъютант, Оренбургский военный губернатор (1833-1841), генерал-губернатор Оренбургской и Самарской губерний (1851-1856). В 1838 г. предпринял поход на Хиву, окончившийся неудачей, в 1853 – поход на Ак-Мечеть, в результате которого Средняя Азия была присоединена к России.

3. Даль (урожденная Андре) Юлия Егоровна (?-1838) – первая жена Вл. Ив. Даля, мать его детей: Льва, Юлии и Святослава. Похоронена в Оренбурге (могила не сохранилась).

4. Дьяконов Александр Никифорович (годы рождения и смерти не установлены) – инспектор Оренбургского Неплюевского военного училища. О дружбе с А. Н. упоминается в Напутственном слове Вл. Ив. Даля к своему словарю.

5. Даль (урожденная Фрейтах) Юлия Христофоровна – мать Вл. Ив. Даля; полунемка, полуфранцуженка (из рода гугенотов Де-Мальи).

6. Перовский Лев Алексеевич (1792-1856) – родной брат Оренбургского губернатора В. А. Перовского; министр внутренних дел, министр уделов.

7. Поцелуев – герой повести Вл. Ив. Даля «Мичман Поцелуев».

8. Соколова Екатерина Львовна (1819-1878) – вторая жена Вл. Ив. Даля (венчались 12 июня 1840 г. в селе Никольском Оренбургского уезда); училась в Петербургском патриотическом институте. Мать его детей: Марии, Ольги и Екатерины. Мария была замужем за К. Н. Станишевым, Ольга за нижегородским помещиком П. А. Демидовым, Екатерина жила одиноко, занималась переводами, автор настоящих воспоминаний.

9. Соколов Лев Васильевич – отец второй жены Вл. Ив. Даля, дедушка мемуаристки; майор, участник Отечественной войны 1812 г.

10. Соколова (урожденная княжна Путятина) Анна Александровна – мать второй жены Вл. Ив. Даля, бабушка мемуаристки.

11. Энгелгард (так в тексте рукописей) – возможно, искаженная фамилия одного из Энгельгардтов, с кем встречался или мог встречаться Вл. Ив. Даль: Василий Васильевич (1785-1837) – карточный игрок, знакомый А. С. Пушкина; Егор Антонович (1775-1862) – директор Царскосельского лицея, его дети – Александр (1801-1844), Владимир (1808-?), Максим (1804-1858); Павел Васильевич (?-1849) – ротмистр уланского полка. Конкретный адресат не установлен.

Текст воспроизведен по изданию: Владимир Иванович Даль и Оренбургский край // Гостиный двор, № 1. 1995
Источник


Хивинский поход
Степные походы оренбургского губернатора В. А. Перовского, участниками которых были писатели В. И. Даль (в 1839 г.) и А. Н. Плещеев (в 1853 г.), привлекали внимание и многих других литераторов. Интересовался ими и Л. Н. Толстой, собиравшийся написать роман, «местом действия которого должен быть Оренбургский край». В своих воспоминаниях И. Н. Захарьин-Якунин воспроизводит такой разговор со Львом Николаевичем: «…Меня этот поход (Хивинский поход 1839 г. – А. П.) очень интересует… правда или нет, что Перовский во время этого похода зарывал в землю живьем молодых киргизов-проводников в присутствии их отцов?..

Я отвечал, что это выдумка, что я, живя в Оренбурге и разговаривая со многими участниками похода…, не слышал ничего подобного; что Перовский, действительно, во время бунта киргизов в этом походе, когда они, получив деньги вперед еще в Оренбурге, хотели бросить отряд на произвол судьбы в снежной степи и уйти обратно в свои кочевья, вместе с верблюдами, покидав вьюки, – приказал, ввиду упорства взбунтовавшихся, расстрелять трех человек, – и только таким образом спас отряд, состоящий из четырех тысяч человек».

Дальше Захарьин-Якунин пишет: «О Перовском нельзя судить по одному зимнему походу в Хиву, ему не удавшемуся… Ведь Перовский потом, в 1853 году, совершил один из самых блестящих походов в глубь той же Средней Азии».

Чем же был вызван этот поход на Хиву, которому посвятила главу своих воспоминаний дочь В. И. Даля? Объясняя ситуацию, сложившуюся в 1830-е гг., А. Е. Алекторов писал, что в Хиве накопилось русских пленных до 2 тысяч, их продавали на базарах открыто: «За русского невольника средних лет и способного к работе платили 300 рублей на наши деньги, тогда как персияне ходили за половину этой цены».

Выделение русским царем 300 тысяч рублей ежегодно на выкуп не помогало освобождению русских пленных.

Подтверждая мнение Перовского, что главною виновницей всех неустройств в киргизской степи была Хива, Алекторов приводит два факта: 1) вблизи границы илецкого района то и дело появлялись между киргизами хивинские сборщики податей, волнуя и возмущая народ; 2) в 1833 г. в Оренбург был прислан хивинский начальник таможенного сбора, который предупредил русских и бухарских купцов, что караваны будут ограблены, если не пойдут через Хиву.

Летом 1836 г. по распоряжению русского правительства было задержано в Астрахани и Оренбурге более 500 хивинских купцов вместе с товарами (миллиона на полтора рублей), что дало некоторые результаты: были отпущены 25 пленных, через год – еще 80. В это время уже вышло распоряжение царя «о воинском поиске в Хиву, дабы понудить хана силою оружия выдать всех русских и доставить нашей караванной торговле полную свободу».

В начале лета 1839 г. Перовский отправил для исследования степи «съемочную партию», которая подготовила две укрепленных стоянки: на Эмбе и в Ак-Булаке близ озера Чучка-Куль (в 170 верстах от Эмбинского укрепления). Перейти пустынную степь летом считалось невозможным из-за жары и недостатка воды, так что решено было выступить ближе к зиме. Войск для похода собрали около 5 тысяч человек – 3 с половиною батальона пехоты, 2 полка уральских казаков и 200 оренбурских казаков. 14 или 15 ноября 1839 г. войско вышло из Оренбурга. В. И. Даль покинул город с последней, четвертой, колонной, где находился и Перовский. [169]

Поход продолжался несколько месяцев. Хивинцы напали лишь на один русский отряд (в 140 человек) под командой Ерофеева, их отбили. Больше хивинцев не видели, но Перовский понял, что продолжать путь (до Хивы оставалось 800 верст) нельзя: начались сильные морозы и бураны, больных с каждым днем прибывало, из двенадцати тысяч верблюдов осталось полторы тысячи, погиб транспорт с продовольствием, шедший из Ново-Александровского укрепления, в строю осталось меньше половины выехавших. И 1 февраля 1840 г. он отдает приказ о возвращении в Оренбург.

Несмотря на неудачу, поход этот все же принес пользу: хивинский хан, напуганный решимостью русского правительства, запретил своим подданным под страхом смертной казни «грабить и полонить русских» и велел передать Перовскому, что готов выполнить все его требования. Кроме того, были отпущены 416 русских пленников.

В. И. Даль на себе испытал все беды несчастного Хивинского похода. И понятно, что многие подробности Екатерина Даль (дочь Владимира Ивановича от второго брака) могла знать лишь из рассказов отца в кругу семьи. Это-то и придает ее воспоминаниям особую ценность.

Публикация, предисловие, примечания А. Г. Прокофьевой

XV.

В Хивинский поход отправились наши Оренбуржцы всей гульбой. Это был приятный веселый поход. Каждая кибитка составляла свой, особый кружок. Отцовскую составляли: Чихачев, отец, мулла, Леман, Ханыков, Штакельберг.

Но Ханыков вскоре ушел. Он удалился в другую кибитку, где ему было покойнее. «Matiere Ханыков», как звал его Перовский – в отличие от брата его «esprit Ханыков». «Matiere» страшно любил удобства, всевозможные удобства, и милосердная судьба до смеху их всюду за ним посылала. Отец говаривал, что крикнет, бывало, Ханыков посреди степи (в которой никого, казалось, не было видно): «эй, шахматы!» Смотришь – несет ему кто-нибудь шахматы; и все это он принимает с таким благосклонным, но сериозным видом, точно иначе и быть не могло бы. Самые теплые углы, самые теплые войлоки должны были быть к его услугам. «Сарданапал царевич» – прозвали его в насмешку товарищи и сторонились, ибо так было еще смешнее. А Ханыков сериозно оглядывал тогда всех, как будто желая напомнить им о приличии.

Мулла, учитель отца по-татарски, уже не был муллою; он отправился урядником в поход и был вскоре произведен; это была работа отца; он убедил его бросить чалму и идти в военную службу.

Страх не хотелось 22-летнему муфтию снять чалму и идти в урядники, а бойкий, предприимчивый ум его вторил, между тем, отцу и говорил Давлечину, что и там хорошо.

«Каким чином я на службу поступаю?» – допрашивал Давлечин.

«Каким чином! – восклицал отец. – Известно, рядовым».

«Русский поп капитан», – возразил Давлечин.

«Ступайте тогда в русские попы – и вас, может, примут капитаном», – трунил над ним отец.

Но Давлечин придумал увертку: поступя в рядовые, он вдруг перестал ходить к Перовскому обедать и таки дождался, что Перовский спросил его о причине.

«А когда я был муфтием, мне можно было у вас обедать; но рядовому обедать у генерал-губернатора неприлично». [170]

Засмеялся Василий Алексеевич и на другой день велел звать его обедать и кстати поздравить с чином.

Приятно и своеобразно было житье отца, а в походной кибитке татарского языка он слышал более, чем русского, но им говорили люди образованные, которые бы украсили собой беседу и в русском обществе; у них сделалось шиком говорить по-татарски.

Отец, любивший делать все до конца, хотел убедить окончательно Давлечина, что он даже и в душе не сунит. Он завел с этою целию по вечерам богословские прения, увенчанные полным успехом: отрекся Давлечин от предопределенья в смысле судьбы.

Иванов действовал на Давлечина иначе: он загонял его насмешками, подобранными из Корана, и когда тот, вышед однажды из терпенья, обиделся, то Иванов принял вид кающегося грешника, просил прощенья, а Давлечин сказал ему басню: как дятел ежедневно прилетал на дупло, чтобы его долбить, и сознавшись, наконец, что это больно его носу, каждый вечер зарекался вперед не делать, и с каждым утром все-таки делал.

Днем сказывались татарские сказки, или отправлялись на охоту.

Отец, и дорогой много писавший, носил всегда чернильницу за пазухой, благодаря жестокости морозов.

Так много надеявшийся на этот поход, Василий Алексеевич с ужасом понимал, что мороз все дело испортит.

Продовольствием было взято достаточно, надеялись найти кое-что и на пути, – а вместо того, снег лежал на дороге все глубже и глубже. Перебежчики прибавляли, что они в жизнь ни слыхивали о таком морозе, и что корм должен бы быть уже на месте, где стоял стан.

Принялись целый день считать и пересчитывать: решено, что пропитания на три месяца. «Хоть бы не было его вовсе, так скорее бы вернулись!» – восклицает отец.

А возвращаться Василию Алексеевичу не хотелось: он, на пути создавший войско, должен был вернуться, ничего не сделав.

Это был рыцарь, в полном смысле слова. С восторгом рассказывал он отцу, как часовой, приставя к его груди дуло, клялся, что непременно застрелит его, если он будет продолжать делать попытки прорваться через цепь. «Да вы поймите, – говорил он, – ведь он меня чуть не застрелил; а как недавно еще обзывал я их всех галками и воронами».

Но слово «вернуться» носилось в воздухе. И все спрашивали друг друга, неужели это правда?

В отце, между тем, страшная тоска по Юлии Егоровне переходит в тоску по семейной жизни. Он уже задает себе вопрос: будет ли он снова счастлив? Хотя, конечно, первоначально отвечает еще отрицательно.

Наступил 1840 год – отцу как будто стало полегче хоть на словах: старое минуло. Он перестает уже ждать вестей с того света; до этого он ждал их, помня, что они дали друг другу слово «подать о себе весть, кто первый умрет». Вся тоска сосредоточивается в нем в жалости к Леле и Юле, которые еще ничего не понимают и которым тем ужаснее придется переживать тяжелые минуты. «А переживать их так трудно!» – вспоминает отец.

Неудобства похода, между тем, все более и более давали себя знать.

Хивинский хан догадался оголить путь из России в Хиву: племена откочевали во внутренние степи. Итак, травы Бог не дал, а остальное люди с собой унесли.

Перовский отдал приказ вернуться. С горестию приняли эту весть наши [171] казаки. Этот поход был их исторической войной, события их жизни подготовляли его; теперь ему стыдно будет встретиться в этой степи с киргизом. Поминая об этом, отец всегда в шутку вспоминал слова своей няньки Соломониды: «послушали бы меня, глупую, были бы умные».

Первую ошибку он находит в том, что пошли зимой по летней дороге. Во-вторых, что следовало нестись как можно более налегке, отправляя больных назад, по дороге к Оренбургу. В-третьих, вообще следовало выступить гораздо раньше. В-четвертых, поход удался бы тогда, если бы все отнеслись к нему равно сериозно.

«Да хорошо, кабы было поменьше чепухи: корма нет, а при выступлении из укрепления на Эмбе в числе хлама бросили пропасть сена. Выступили наспех, точно кто гнал нас, ночью и с голодными верблюдами, даже не дав им съесть оставляемое сено».

Отцу было главное досадно, что за эту чепуху поплатился (всего менее виновный) сам Перовский. Привязанность отца к нему заставила его не отказываться от похода, в котором так мало хотелось ему участвовать. Отец всегда говаривал, что победа над неприятелем в Азии – второстепенное дело, нужно только уметь дойти до него. Ханов он считал нулями, подвластные им племена не знают их и не привязаны к ним, держатся только страхом. Многие племена, неподвластные России, воюя с нею, спрашивали казаков, жив ли их царь – Александр I? Очевидно, что они когда-то присягали и после откочевали вдаль.

Такого же мнения был и Виткевич. Скажу о нем несколько слов, а там снова вернемся в кибитку отца.

14-летним мальчиком, сдан был поляк Виткевич в солдаты за мятеж 1830 года. «Из-под палки не присягают», – говаривал он и не считал свою присягу действительной. Он уверял, что верен Перовскому, а не Царю. Поняв положение восточных ханов, он просил позволение у Перовского пропасть на несколько лет, обещая поднести ему лично все ханства от Урала до долины Кашемира. Но Перовский в негодовании все выслушал. (Я привела речь о Виткевиче потому, что этот разговор с Перовским был у него во время Хивинского похода).

Виткевич, увидав раз у отца пару тоненьких кинжаликов, стал выпрашивать их у отца. «Я ими заколюсь со временем», – говорил он. Отец отвечал, что именно ради этой причины и не хочет подарить их ему. Но Виткевич утверждал, что рано или поздно, а он непременно заколется, что он чувствует, что дела увлекут его на Восток и что он не выдержит борьбы с Русским Правительством.

Слова Виткевича несколько лет спустя оправдались. Англичане встретились с ним в Кашемире, и он лишил себя жизни вследствие дипломатической перипетии.

Однако вернемся в кибитку отца, пока не вернулись они все в Оренбург.

Естествоиспытатель Леман утверждает, будто стоит сюда съездить хотя бы и для того, чтобы получить отрицательное понятие о здешней флоре – он убедится, что здесь ничего не растет. Отец любуется на это простодушное дитя природы, утверждающее, будто ему даже довольно удобно:

«Gott’ich konnte nicht besser bei meiner Mutter auf (неразборчиво – Е. Н.) Koffer setzen, und Koffe trinken». (Боже, я и у матери не мог себя чувствовать лучше, чем сидя здесь на чемоданах и попивая кофе» (расшифровка и перевод с немецкого – Е. Я. Нейфельд).) И невольно при этом все смеялись, [172] вспоминая недавнее угощение Лемана. Казак, посланный Леманом сварить кофею, не понял его ломаного немецкого языка – где его найти, и вместо того, ухватя банку с ваксой, засыпал в кофейник ваксы вместо кофию, и мнимый кофий не исправили ни сливки, ни сахар.

Между тем, по отъезде Милоствова, палатка Перовского опустела, и он позвал к себе отца и Никифорова, называвшихся Порошкой и Мирошкой. Но на деле, беседа шла самая сериозная: большею частию о любимом предмете Перовского. Задавался смутный вопрос: не переживаем ли мы жизнь во второй раз? и как мы жили прежде? Очевидно, что душа помнит более, чем мы можем объяснить; часто случается, что мы мгновенно взглядываем на какое-нибудь происшествие, как на повторение чего-то подобного, что уже было, но мы не помним, где и когда.

С Никифоровым Перовский разговаривал о другом: подавал ему счет, уверяя: «это очень хорошая книга, и вы сами ее сюда завезли» (все жаловались на недостаток книг).

И вот принимается бедный Никифоров в сотый раз пересчитывать провиант. Между тем, самозванная гвардия сильно негодовала: раскаивалась, что пошла в этот поход, с приправой бранных слов. Слышались сожаленья, что не принято у нас давать награды равнo за неудавшиеся походы.

А отец мечтал, как свидится с бабушкой, Лелей, Юлей и дерптским товарищем своим Розенбергом, уже с год жившим в Оренбурге и выплачивавшим еще долг матери своей, который она сделала, когда он был еще студентом, в пользу бедных, пострадавших тогда от неурожая. Она взяла с него слово, что он не острамит ее имени, и он до копейки все заплатил. Впоследствии он до того втянулся думать о бедных, что раздавал им весь свой достаток.

«Аминь и вечная память Хивинскому походу, – говаривал отец, – если бы не было этих неудач, то не было бы нам и побед в Азии…»

Не так думала мнимая гвардия, весь beau monde берег свои силы для какой-то славной победы, а подробностями похода пренебрег – и потому он не удался.

Смертности в отряде, с которым шел Чихачев, было вдвое меньше именно оттого, что Чихачев заботился о больных.

О верблюдах никто не заботился и, смешно сказать, они-то все и погубили.

Верблюд сносливое животное, может три дня не есть, он выручит в нужную минуту, – но тогда только, если до этой минуты за ним хорошо ходят. Иначе он тает, как воск…

Так вспоминал впоследствии отец этот поход:

И пошли, говорят,
На Хиву, говорят,
Повезли, говорят,
Трынь траву, говорят,
Повезли, говорят,
Понесли, говорят,
И пошли, говорят,
Не дошли.
Их полван, говорят,
Наш болван, говорят,
А что хан, говорят,
Ни по чем, говорят,
Это сом, говорят,
Это ком, говорят,
Этот хан, говорят,
Шарлатан.
А верблюд, говорят,
Не встает, говорят,
Пяти пуд, говорят,
Не несет, говорят,
Все лежат, говорят,
Да глядят, говорят, [173]
Не едят, говорят,
Не хотят.
А что худ, говорят,
Наш верблюд, говорят,
И что пал, говорят,
Да не встал, говорят,
Ну, так что ж, говорят,
Ничего-с, говорят,
Ну, авось, говорят,
И небось.
Полежит, говорят,
Пожует, говорят,
Отдохнет, говорят,
И пойдет, говорят,
Понукай, говорят,
Погоняй, говорят,
Не жалей, говорят,
Не робей.
Что устал, говорят,
Он соврал, говорят,
Он лежал, говорят,
Отдыхал, говорят,
Только жрал, говорят,
Только спал, говорят,
Он бока, говорят,
Отлежал.

Песнь эту сочинил отец. Он как естествоиспытатель, как любитель животных, так сказать, сам болел при смерти каждого верблюда. Как трогательно описывает он, как верблюд, выбившись из сил, в последний раз ложится и уже более не встает, что с ним ни делай. Он все терпел, все переносил и чах до этой минуты. Теперь он уже лег: и хоть бей его, хоть примись нежно холить его, – он даже не ревет своим несносным ревом. Он смолк и только мерно поворачивает мордой, пока не ткнет ее в снег и не околеет.


Комментарии

Виткевич Иван (Ян) Викторович (1809-1839) – офицер, путешественник, дипломат. За участие в польском восстании сослан рядовым в Оренбургский корпус. Здесь изучил персидский язык, и в 1832 г. был направлен с дипломатической миссией в Афганистан. В 1835 г. с торговой миссией посетил Бухару.

Был адъютантом В. А. Перовского; дважды по его поручению ездил в Бухару (второй раз – с требованием выдачи русских купцов). Смерть Виткевича была загадочна. По одной из версий, он, приехав в Петербург по делу, покончил с собой, предварительно уничтожив бывшие при нем бумаги.

Леман А. А. – натуралист, ботаник и геолог.

Ханыков Н. В. (1819-1878) – русский востоковед и дипломат. В 1836 г. окончил Царскосельский лицей. В 1836 г. получил назначение в департамент внутренних сношений МВД, затем переведен на должность чиновника для особых поручений при оренбургском генерал-губернаторе (в то время В. А. Перовский, у которого служил и старший брат Н. В. Ханыкова – Я. В. Ханыков).

Чихачев П. А. – ученый и путешественник.

Текст воспроизведен по изданию: Хивинский поход // Гостиный двор, № 2. 1995
Источник

0

6

АЛОИЗИЙ ПЕСЛЯК
ЗАПИСКИ
ЗАПИСКИ ПЕСЛЯКА.

Предлагаемые здесь записки ссыльного Алоизия Песляка, памятного по своей деятельности в оренбургском крае, любопытны в том отношении, что проливают некоторый свет на неудачную, малоизвестную у нас в литературе, степную хивинскую экспедицию оренбургского генерал-губернатора графа Перовского. Сверх того, записки эти рисуют и замечательную по превратностям судьбы личность автора, который много пережил и много испытал. Не раз случалось ему доходит до отчаяния, но нравственная сила поддержала его во всех испытаниях жизни и позволила спокойно умереть среди любимого семейства, облегчавшего последние минуты страдальца, насколько это было возможно.

Дорого заплатил А. С. Песляк за ошибочное увлечение своей ранней молодости, но увлечение это выкупил он всей своей остальной грустно-тяжелой жизнью, с редкими, выпадавшими по временам и на его долю, мгновениями покоя и счастья.

Мы оставляем записки почти в том виде, как они были написаны А. С. Песляком, позволив себе только кое-где сгладить слог и исключить некоторые малоинтересные подробности.

---

Больно и трудно обратиться мне к воспоминаниям первых лет моей скитальческой и многострадальной жизни, так жестоко и так надолго закрывшей мне доступ к карьере, на которую я имел право по рождению и воспитанию. Но что случилось, то случилось и прошлого не воротишь; не воротишь и тех сил, той энергии, которые в молодости моей растратились по мелочам, [577] растратились не так, как бы им следовало. Грустно вспоминать обо всем этом!

Родился я в 1807 году, в Троицком уезде Виленской губернии, и по происхождению принадлежал в древней, благородной литовской фамилии. Родители мои были люди с весьма ограниченным состоянием, ограниченным на столько, что едва лишь могли, и то с большим трудом, дать приличное воспитание своему семейству, состоявшему, кроме меня, еще из сестры и пяти братьев, о которых я сохранил самые дружественные и приятные воспоминания.

Первые годы моей жизни прошли в домашнем воспитании нежно-любимыми отцом и матерью, после чего, по достижении известного возраста, меня отдали для дальнейшего воспитания и образования в Крожскую гимназию, находившуюся в Самогитии, составляющей в настоящее время Ковенскую губернию. При самом окончании мною гимназического курса, у воспитанников нашей гимназии были найдены стихотворения, поправленные против правительства. Это случилось как раз в то время, когда следственная комиссия под председательством сенатора Новосильцева, назначенная над обществами якобинцев, разделявшихся на «филаретов» и «иллюминатов», была переведена из Варшавы в г. Вильно для продолжения следствия.

Дело крожских гимназистов неожиданно получило в глазах комиссии весьма важное значение: открылось тайное общество под названием Черных братий, к которому оказался прикосновенным и я вследствие того, что знал лишь одно из стихотворении этого общества. Знание этого оказалось настолько пагубным и роковым, что в 1823 году, имея от роду всего 16 лет, мне пришлось явиться перед военно-судной комиссией вместе с товарищами по гимназии: Янчевским, Ивашкевичем, Зеленовичем, Сухотским и Виткевичем, которому было всего только 14 лет; по годам я был между ними самый старший. По определению комиссии, Янчевский и Зеленович приговорены были к смертной казни, а остальные к лишению всех прав состояния и ссылке на каторгу, — но по приказу его императорского высочества великого князя Константина Павловича, в 1824 году, в марте, нам объявили конфирмацию: приговоренных к смерти помиловать и заключить в Бобруйскую крепость на работы бессрочно, с заковкой в цепи.

Спустя 9 месяцев по приведении в исполнение конфирмации, Зеленович, не вынеся нравственных и физических страданий, сошел с ума и в таком жалком положении умер, не придя в сознание даже перед смертью, а Янчевский, по милостивому приказу великого князя Михаила Павловича, был впоследствии от работы освобожден и назначен рядовым, так что имел возможность участвовать в турецкой кампании 1828 — 1829 годов и [578] за храбрость произведен в унтер-офицеры; затем, в сражениях во время польского мятежа 1830 года, ранен и произведен в чин офицера и закончил свою карьеру шавельским уездным предводителем дворянства.

Не менее тяжкая участь выпала на долю нас четырех: меня, Ивашкевича, Сухотского и Виткевича. По конфирмации нам было объявлено, что мы лишены всех прав состояния и ссылаемся в оренбургский отдельный корпус для размещения по батальонам рядовыми: Виткевич в Орский, я в Верхнеуральский, Ивашкевич в Троицкий и Сухотский в Звериноголовский без выслуги. Как громом поразило нас это определение, но следовало покориться ему и отправиться в неведомую, совершенно дикую по нашим понятиям страну.

К месту назначения мы следовали закованными в тяжелые пудовые цепи, причинявшие нам в пути жестокие мучения, как от не привычки носить и справляться с ними, так и от чрезмерной для наших слабых сил тяжести, дававшей себя чувствовать во время больших переходов по этапам. По прибытии на место, к нам, по исполнении разных формальностей и по размещении в назначенные батальоны, приставлены для надзора солдаты и унтер-офицеры. В числе других карательных мер последовало запрещение всякой переписки — даже с родными, и вообще иметь с ними какое-либо сношение, а так же и знакомиться с кем бы-то ни было. Одним словом, можно сказать, что тогдашняя крайне строгая военная дисциплина была применена к нам в полной мере и нас держали под самым строгим надзором.

С этого времени начинается длинный ряд тяжелых испытаний...

Чтобы хоть чем-нибудь обеспечить и улучшить более чем скромное материальное существование ссыльного, заброшенного по воле Провидения в совершенно неведомый до тех пор край, и поддержать бодрость духа и нравственные силы, я, свободное от служебных обязанностей время, учил читать и писать детей. Дело обучения шло довольно успешно и получаемая мною за уроки плата по 10 — 12 к. в месяц с ученика, позволяла несколько улучшить пищу и обзавестись приличным бельем и одеждой, и я уже мечтал о более удобном образе жизни, чем казарменная, казенная обстановка, но, через три года моих занятий с детьми, мне запретили уроки. Приходилось изобретать другое какое либо средство для сносного существования, к которому в последнее время я начал привыкать, о возвращении же вновь к первоначальному положению, как в первое время ссылки, я не мог и подумать без невольного содрогания и ужаса. И вот, оправдывая на себе пословицу, что «голь хитра на выдумки», я вспомнил, что у меня [579] еще есть исход: искусство вязать чулки, вареги, рукавицы, косить и вообще исполнять все хозяйственные работы. Не довольствуясь этим, я выучился шить башмаки и солдатские сапоги, получая за шитье пары сапог по 20, а башмаков по 6 к. ас. и таким образом шитьем тех и других заменился доход от обучения детей. Но хотя я и радовался своим успехам в мастерстве, трудов моих все еще было не вполне достаточно для улучшения содержания на столько, как мне того хотелось, так что я вынужден был сам печь себе хлеб, который нередко один только составлял мой завтрак, обед и ужин на берегу реки Урала, где я, закусив круто насоленным ломтем хлеба, частенько принимался за стирку белья. Не довольствуясь однако же одной чисто животно-растительной жизнью, я жаждал и более интеллигентного препровождения времени для удовлетворения потребности ума и духовной стороны жизни, почему, по врожденной наклонности к естествознанию, принялся за самостоятельное изучение естественных наук и, применяя теорию к практике, занялся собиранием трав, насекомых, минералов и проч., посвящая на это малейшее свободное время, остававшееся мне от служебных занятий и мастерства.

По неимению под руками зачастую необходимых книг для руководства и по невозможности вследствие этого определять виды, роды и семейства растений, я описывал их месторождение и способы употребления их местными жителями при лечении различных болезней. Собранные мною растения, вместе с заметками, впоследствии были пересланы в виленский университет через посредство сосланных после меня старших товарищей, кончивших университетский курс: Зана, Чечета и Сузика; за коллекции мои от университета было прислано мне небольшое денежное вспомоществование и необходимые руководства и сочинения по естествознанию, которые однако же от меня были отобраны, при чем запрещено и собирание растений и насекомых. Распоряжение это повело к тому, что материальные недостатки мои снова возобновились; ослушаться же приказания начальства и заняться тайно составлением коллекций я не мог рисковать, боясь нажить неприятности и ухудшить и без того не легкое положение отверженника от родины, общества в даже своих сослуживцев-солдат не ссыльных.

Продолжаю дальше грустную повесть почти непрерывного ряда тяжелых невыносимых страданий.

При исполнении военных служебных обязанностей, мне приходилось выстаивать в суточных караулах по 3 часа, нередко при морозе в 30о по R., попеременно с товарищами, после чего я снова посылался в ночной караул, который и выстаивал, прикрывшись одной только солдатской шинелью. Сильное и [580] крепкое сложение и твердая воля одолели все и сохранили меня от опасных и серьезных болезней.

По службе я старался быть всегда, по мере возможности, исполнительным и, желая хоть несколько смягчить суровые отношения к себе сотоварищей, просил фельдфебеля, чтобы он назначал меня за старых солдат на дальше выставочные посты.

Это привлекло ко мне отчасти расположение сотоварищей по службе и даже презрительное прозвище: «безмозглый полячишка» заменилось более человечным «Леонтием», как они по своему назвали меня, а в часто временных дальних караулах удостаивался я порою от них угощения горячими щами, приносимыми им женами. Но и при таком положении дел участь моя, не могу сказать, чтобы была особенно хороша и приходилось многое и многое терпеть и переносить, чтобы еще более не ухудшить своего положения в столь мало свойственной мне по рождению и воспитанию обстановке, о которой и теперь еще, после стольких лет более удобной и относительно покойной жизни, я не могу вспомнить вполне хладнокровно.

Проведя утомительные часы караульной службы и дождавшись очередной смены, утомленный нравственно и физически, буквально падая от изнеможения и истощения сил, я рад был, если, по тесноте помещения караулки, мог найти себе приют под лавкою, но и тут сон мой нередко прерывался толчком ногою в бок и раздавался грубый и сердитый голос:

— Убирайся безмозглый фармазон, я лягу тут!

Раздражение весьма понятное в обессиленном и измученном человеке, жаждущем места для успокоения и не находящем его по недостатку места; ясно, что в таком состоянии раздражение и злоба, не находя себе исхода, легко может обрушиться и на ни в чем неповинного.

Описывать подробно все мои страдания было бы слишком трудно и потребовалось бы много времени, а потому, умалчивая о большей части их, обращаюсь снова к моей автобиографии.

Неудачи в моих научных занятиях, преследуемых запрещениями и отобраниями научных пособий, доставленных мне виленским университетом, и коллекций, составлявшихся мною с таким трудом, принудили меня обратиться к другому роду занятий, менее подозрительным в глазах начальства, именно коммерческим, и я занялся деланием головных щеток с помощью чуть не первобытных орудий: перочинного ножа и гвоздя, украшая свои изделия стеклянными обломками и черепаховыми подвесками для серег. Утомительный и мало благодарный труд этот оказался в высшей степени неудобным и неудачным еще в том отношении, что уравнивая волоса на щетках при слабом освещении одной свечи на довольно большое помещение, я засорил [581] себе обрезками волос глаза и вследствие этой несчастной случайности подвергся тяжким страданиям на целых два месяца. Несмотря однако же на это обстоятельство, сделанные мною щетки, через тех же товарищей моих — Зана и Чечета, были проданы и на вырученные деньги я обзавелся сапогами, бельем, сносной шинелью и кроме того мог улучшить пищу настолько, что прекратил обеды и ужины на Урале. Но относительное довольство это продолжалось не долго; благодаря не особенно воздержному дядьке моему взводному унтер-офицеру, а также и ротному командиру, скромный запас мой скоро истощился и я опять пришел в прежнее положение. Между тем прошло уже пять лет моей службы рядовым и во все это время маршировкой, деланием артикулов ружьем, военной выправкой и строгой нравственностью, я заслужил внимание начальства и, благодаря ловкости и стройности сравнительно с своими батальонными сослуживцами, был назначаем в караулы за ефрейтора и на вести к высшему начальству, почему и успел заслужить лестное внимание генерал-губернатора Эссена, который представил меня вместе с моими товарищами в унтер-офицеры, но к нашему несчастью одновременно с нами был представлен разжалованный штабс-капитан Брандт, известный своими проступками государю императору, почему в представлении последовал отказ, с подтверждением: «никогда впредь не представлять нас более».

Я перенес этот удар спокойно, но Сухотский, при своей впечатлительной, нервной натуре, не вынеся тяжкого испытания, застрелился.

Не покидавшая во всех несчастиях мысль о возможном улучшении своего положения, натолкнула меня на счастливую идею устройства танц-класса, что было мне не особенно трудно, так как я знал вполне правила танцев, входивших в то время в моду.

Нашлись многие, приглашавшие меня учить своих детей и этому искусству, что дало мне сносную заработную плату. Родители восхищались успехами моих учеников и учениц, а я, получая довольно денег, имел возможность жить порядочно; к тому же мне дали позволение охотиться. При изобилии на Урале дичи и рыбы, я и дядька мой, рядовой Изот Феоктистов, страстный рыболов, постоянно были богаты как дичью, так и рыбой, остаток же продавали, получая за пару уток от 6 до 7 коп. ас, и на деньги эти покупали себе молоко и калачи. Таким образом, материальная сторона жизни улучшалась еще более, но за то событие 14-го декабря 1825 года увеличило строгости.

На меня обращено было особенное внимание, и обрушилась вся тяжесть обучения ружейным приемам, маршировке и проч. в учебной, где приходилось по несколько часов сряду употреблять [582] одновременно в дело горло, руки и ноги, так что свободного от учения времени оставалось не более 8-ми часов в сутки, часть которых — около двух часов — опять-таки посвящалась на то, чтобы сапоги, пуговицы, ружье и проч., отчищенные кирпичом, блистали как зеркало, а остальные 6 часов проходили незаметно в отдохновении и чтении «Четиминеи», данной мне священником с тем условием, чтобы я, в виде контроля, передавал в рассказах жизнь святых отцов его многочисленному семейству, благодаря чему жизнь святых и их страдания остались так твердо в моей памяти, что я впоследствии мог передавать эти рассказы своим малолетним детям. Ненависть и зависть нескольких собратий, грубых и закоснелых солдат, произвела то, что меня называли в батальоне фармазоном, так что начальство, подозревая, не принадлежу ли я действительно к масонскому обществу, несколько раз приказывало приводить меня под конвоем к развернутому фронту батальона и здесь, перед аналоем с лежащим на нем евангелием, священник в полном облачении, с крестом в руке, заставлял меня слагать крестное знамение, которое несколько раз поправлялось им и батальонным командиром, затем поднять правую руку с этим знамением вверх и повторять за ним как можно громче, что «я клянусь не принадлежать более ни к каким масонским ложам». Ясно, что клятвы эти нисколько не разуверяли солдат в моем мнимом фармазонстве, а напротив каждый раз в них укоренялось и увеличивалось какое-то неприязненное ко мне отношение, ухудшавшее и без того незавидную мою долю, среди них.

Потеряв при такой необыкновенной строгости совершенно всякую надежду на улучшение участи, я впал в уныние и в отчаянии решился на все... Физические и нравственные силы стали ослабевать. Опасаясь, что личность моя может пострадать от наказания, применявшегося к сотоварищам, привыкшим к этому, я запасся кинжалом и ядом, достав последний от фельдшера и носил и то, и другое, постоянно при себе с твердым намерением, что если буду наказан физически наравне с товарищами, поразить кинжалом виновного, а ядом прекратить свои невыносимые страдания.

В таком отчаянном положении, близкий к помешательству, преступлению или самоубийству, я был спасен и удержан от гибельного намерения незабвенным другом моим — Алексеем Веденяпиным. Это был декабрист, лишенный офицерского звания с выслугою. К моему счастью, он был сослан в тот самый 5-й батальон, в котором томился и я. Страдания, лета и сходство характеров, соединили нас узами неразрывной дружбы, во и тут злобный и ошибочные взгляд людей нашел в [583] наших отношениях небывалый вред. Нас поместили на разные квартиры и приставили к обоим стражу, так что мы не могли иметь между собою никаких сношений, кроме батальонного учения, да в учебной комнате, где нас, однако же, всегда расставляли в разных углах экзерциргауза. Потребность обмена мыслей, чувств и желаний — указали на способ к свиданиям, и мы, сходясь с величайшими предосторожностями, незаметно проводили время, делясь действительностью и мечтами, и были счастливы и этим немногим.

Изучив в совершенстве мой характер, Веденяпин упросил меня бросить яд и кинжал; дружба взяла верх — я покорился его желанию.

Много времени прошло с тех нор, много воды утекло, а Алексей, как половина души моей, всегда живет в моих воспоминаниях.

По высочайшему повелению, Веденяпин вместе со своими сотоварищами: Бестужевым (известным в литературе под псевдонимом Марлинского), Кожевниковым и Вишневским, был переведен на Кавказ, что сделано с целью дать им возможность или отличиться и вновь занять подобающее положение, или же смертью загладить преступления, в которые они были вовлечены. В Оренбурге они дожидались для совместной отправки на Кавказ еще двух товарищей из сибирского корпуса — Фока и Лаппа, а потому мы с Веденяпиным имели возможность вести переписку через киргизскую степь, и продолжали ее до прибытия отправляемых в Астрахань. С этого времени Веденяпин навсегда исчез для меня, и я снова остался одиноким. Не стало того, кто советами и утешениями поддерживал меня нравственно, кто унес с собой много отрадного, еще живущего в моей душе!

Оставленный один на произвол судьбы, я снова вынужден был вести упорную борьбу с невежеством и безнравственностью; не было уже человека, который заглянул бы в мою душу и понял ежедневно испытываемые мною пытки, как вдруг, совершенно неожиданно, судьбе угодно было утешить меня отдаленной надеждой.

Знаменитый естествоиспытатель Александр фон-Гумбольдт, путешествовавший в то время по России с ученою целью, вздумал осмотреть прорыв Губерлинских гор рекою Уралом. Мне было известно, что он будет проезжать через Верхнеуральск и следовать по линии до крепости Орской, а потому я постарался видеться с ним. Это послужило к моему счастью. По прибытии его в Орскую крепость, я явился к нему, а он, расспросив меня подробно о занятиях естественными науками и о составлении ботанических, минералогических и энтомологических коллекций, не мало удивился, найдя в библиотеке моего товарища [584] Виткевича 18 томов своих сочинений и узнав, что он занимается изучением восточных языков, которых знал вместе с европейскими 19.

Провожая Гумбольдта на Губерлинские горы, Виткевич воспользовался этим обстоятельством и открыл ему свое намерение перебраться через Среднюю Азию в английские колонии вместе со мною, причем я должен был следовать за ним в виде глухонемого, по незнанию восточных языков. Для исполнения этого плана, в киргизской степи были выставлены лошади; я был посвящен в план бегства, но не согласился на него и убедил Виткевича оставить это намерение, а с терпением дожидаться лучшей участи. Случай этот фон-Гумбольдт рассказывает, между прочим, в своем «Путешествии по России».

По отъезде фон-Гумбольдта, чреда обыденной труженической жизни наступила снова. Прошло 5 месяцев без всякого ожидания и надежды на улучшение участи; но внезапно в Оренбурге получилось из С.-Петербурга распоряжение, что я и Ивашкевич по высочайшему повелению пожалованы в унтер-офицеры, а Виткевич, как знающий восточные языки, в портупей прапорщики, с назначением состоять переводчиком при оренбургской пограничной комиссии.

Прошло уже несколько времени службы моей унтер-офицером, как я, случайно, рискуя собой, спас жизнь протоиерея Андреева и его семейства во время происшедшего ночью в его доме пожара; хотя руки и лицо мое сильно обгорели и страдания от боли обжогов были едва выносимы, мне удалось отстоять церковь. Протоиерей Андреев и все его семейство, в порыве признательности за спасенную им жизнь, при всех бросились к моим ногам, изъявляя мне свою признательность; но обманчивая судьба только играла мною и надежда, едва вспыхнув обманчивым блеском, потухла в самом начале: польский мятеж в Варшаве уничтожил все мои мечты. За мое самоотвержение и человеколюбивый подвиг я был награжден вместо звания офицера, на что рассчитывал, только признательностью спасенных. В то время военным губернатором был высокий добродетелью и редкими качествами граф Сухтелен, который распорядился объявить мне, что похвальный мой поступок будет иметь в виду, но за смертью ничего не успел для меня сделать.

После Сухтелена генерал-губернатором был назначен генерал-адъютант граф Перовский.

Он скоро заметил Виткевича и через год произвел его в первый офицерский чин, еще через год в поручики и назначил старшим своим адъютантом. В это время быстрой служебной карьеры, Виткевич сделал путешествие верхом через Усть-Урт в Хиву, а оттуда в Бухарию, где его узнал [585] беглый русский рядовой, служивший у Хана поваром и выдал его. Обреченный на смерть, он спасся от предстоявших ему мучений и смерти только благодаря чудесному случаю и ловкости преданного бухарца Шепулата, помогшего ему, спасаясь бегством.

Туманы и чрезвычайно подвижные пески способствовали к скрытию следов побега. Преодолев необыкновенные трудности в пути и оставив в одном месте уже бесполезных при дальнейшем бегстве лошадей с подрезанными жилами у задних ног, вместе с платьем, оружием, деньгами и вещами, и просидев сутки в кустарниках саксаула, занесенных песком, он в самом жалком положении добрался до Оренбурга и составил возможно вернейшую карту пути по необозримым Кайсак-киргизским, Хивинским и Бухарским степям. Карта эта была представлена императору Николаю Павловичу, вследствие чего, будучи вызван в С.-Петербург, Виткевич удостоился личного объяснения с государем. Отсюда его отправили в Тегеран в распоряжение нашего посольства.

На пути следования Виткевич посетил развалины последних памятников завоеваний Александра Македонского: Сузу и Персеполис. В письмах своих ко мне, он, зная мою любовь к истории, изъявлял сожаление, что я не мог вместе с ним осмотреть эти замечательные памятники великого завоевателя.

Пробывши в Тегеране три года, он возвратился в С.-Петербург и здесь неожиданно застрелился.

Тайна его самоубийства осталась неразгаданной, тем более, что ничто по-видимому не вынуждало его к такому поступку. Между тем, Ивашкевич и я, прослужа 5 лет в унтер-офицерском звании, удостоились, наконец, производства в офицерские чины; этот переворот в моей судьбе чрезвычайно меня обрадовал. Наконец-то, думал я, страдания мои кончились; все, казалось, благоприятствовало мне. Товарищи мои — офицеры я солдаты, относившиеся до сих пор ко мне крайне строго и презрительно, смотрели на меня уже иначе, а батальонный командир полковник Битнер, человек добрый и справедливый, но крайне строгий и исполнительный по службе, всегда отдававший мне справедливость, взял меня к себе адъютантом. Здесь наступил один из замечательнейших эпизодов моей жизни, неизгладимыми чертами запечатлевшийся в моей памяти.

В мае месяце 1839 года был предположен знаменитый хивинский поход и я с батальоном был переведен в Оренбург, где уже начинались приготовления к походу, в который мы я выступили 15-го ноября того же года, пользуясь дорогой, исследованной и нанесенной на карту, как я говорил уже, в первый раз Виткевичем. [586]

Перед выступлением, все войска были собраны за рекою Уралом, близ Оренбурга, составлено каре, отслужен молебен и прочтен всем высочайший приказ, которым экспедиционный начальник генерал-адъютант граф Перовский уполномочивался жаловать собственной властью чинами до майора включительно и наказывать смертью.

Во время похода нас сопровождали страшные бураны, вьюги и метели настолько сильные, что, несмотря на принимаемые предосторожности и на то, что колонны расставлялись на местах ночлегов в самых близких расстояниях, мы не видали друг друга. Военная дисциплина все время соблюдалась весьма строго и это иногда порождало недоразумения и плачевные ошибки; так, однажды рядовой, сбившись со своего поста и попав по нечаянности и невозможности отыскать свою — в другую колонну, был принят за дезертира и расстрелян.

Из похода этого в моей памяти осталось несколько особенно поразительных случаев, о которых я упомяну здесь, не вдаваясь в подробности, в немногих словах.

Близ Эмбенской крепости, по причине жестоких буранов и морозов, не дозволявших нам продолжать поход, мы принуждены были стоять в бездействии почти целый месяц и все это время продолжались холода на столько жестокие, что часовые замерзали на своих постах и буквально обращались в глыбы льда.

Взятых проводниками при верблюдах киргиз было с нами до 1,000 человек; многие из них в это жестокое и трудное время замерзли, а отсталые, страшась холода и подобной же участи, не хотели продолжать путь, так что вынуждены были для примера двух из них расстрелять. При исполнении этой казни, бунтовщики-киргизы оказали необыкновенный азиатский фанатизм и такое присутствие духа и фаталистическое отношение к жизни, что не дали даже привязать себя к роковому столбу, не позволили завязать глаз и до последней минуты с ожесточением продолжали уговаривать своих товарищей не повиноваться русским. По расстрелянии зачинщиков, остальные киргизы смирились и пришли в повиновение.

Предположено было срыть и очистить Ак-Булакскую крепость, где в это время находились поручики — Ездаков и Ерофеев с ротой, 50 человеками оренбургских казаков и одним легким орудием им велено было выпроводить больных из Ак-Булака в Эмбенскую крепость. При самом выходе из крепостных ворот, их внезапно окружили верховые хивинцы в количестве до 7,000 человек.

Команда не успела еще стянуться и постоит каре, как 40 верблюдов, навьюченных провиантом, один рядовой и поручик ездоков были схвачены; последнего долго тащили по земле [587] наброшенным на шею арканом два верховые хивинца и, только благодаря одному рядовому, который успел убить наездников, поручик Ездаков успел освободиться от душившего его аркана и позорной участи, ожидавшей его, по рядовой пал жертвой геройского самоотвержения: трудно было бы изобразить перенесенные им неистовства хивинцев, долго мучивших и, наконец, изжаривших его на медленном огне.

Поручик Ерофеев, свидетель этой варварской сцены, совершавшейся на его глазах, до того был поражен ужасом, что не в состоянии был командовать, почему обязанность эту приняли на себя рядовые из ссыльных Бельчинский и Павловский и сформировав кое-как каре, прогнали хивинцев, отбив обратно захваченных ими верблюдов. Урон наш оказался незначительный.

За свой подвиг рядовые Бельчинский и Павловский произведены в офицеры, поручик Ерофеев в чин капитана и пожалован орденом св. Владимира с бантом, а рядовые в казаки, в числе 23 человек, награждены георгиевскими крестами.

С величайшими затруднениями достигли мы, наконец, Усть-Урта, но здесь дальнейшее наше движение остановилось за жестокими морозами, доходившими до 40°. Снежная и буранная зима расстроила все планы, и мы вынуждены были вернуться, не достигнув цели похода. Число войск, доходивших до 8,5 тысяч, начало быстро уменьшаться. Вслед за людьми начали падать и животные: верблюды, до 12 тысяч, крайне полезные в настоящем степном походе, верно служившие нам до сих пор; лошади, которых насчитывалось до 19 тысяч, частью под провозом провианта до временных крепостей: Эмбы и Ак-Булака, — падали одни за другими. Много мешков с мукой и другими припасами и провиантом зарыты были в этот поход в снегах степей. Одним словом, несчастья одни за другими преследовали нас с самого выступления и до конца похода, прерванного только необходимостью. Несчастья эти были так сильны, так неотразимы и так всецело занимали мысли графа Перовского, что часто, сидя в глубокой задумчивости в палатке, со склоненной на руки головой, он не слыхал доклада адъютантов о том, что расчищенный впереди солдатами от снега путь, занесен снова, или другое в подобном роде.

Во все время похода я командовал 2 ротой 5 линейного батальона, состоявшей из 284 человек с нестроевыми. В Ак-Булакской крепости мною был получен приказ взять на походе с ротой, в которой осталось только 165 человек, с 50 оренбургскими казаками и одним легким орудием с прислугой, — 187 больных, страдавших сильно цингой и расслаблением желудка. По данному маршруту, я должен был сдать их в Эмбенской крепости, употребив на переход 16 дней на [588] расстоянии 160 верст и после этого снова вернуться в Ак-Булак. Прошло много лет со времени этого поручения, но воспоминание об этом переходе так свежо и отчетливо в моей памяти, что и до сих пор замирает сердце от ужаса. Стоны, вопли умирающих и больных, томящихся в предсмертных муках раздаются еще в моих ушах. Быть свидетелем и видеть невыносимые страдания людей, не имея никакой возможности помочь — ужасно! Но натура человеческая привыкает ко всему. С ужасом и тоскою должно было равнодушно смотреть, как страдальцы, беспомощные больные томились и умирали, умоляя раздирающим сердце голосом о помощи, или прощались с нами и с своими отсутствующими семействами. Не было никакой возможности ни пособить им, ни облегчить их страдания. Чтобы не потерять в снеговой пустыне и остальных живых и здоровых людей, оставалось одно спасение — ускорить на сколько возможно переход. Буран закрывал все — мы не видели друг друга; вой волков, степных лисиц, стопы верблюдов, крики часовых, говор живых людей, смешанный с предсмертными стонами умирающих — возмущали, раздирали душу. Сцены эти продолжались 9 суток, в течение которых я ускоренным маршем прибыл с больными в Эмбенскую крепость; из 180 человек их осталось в живых только трое; из роты моей потерявшихся или замерзших в пути — погибло 17 человек, 14 казаков и 3 артиллериста. Конечно, за такой подвиг и самовольное сокращение маршрута, я должен был подвергнуться расстрелянию, каковые примеры уже были, но особенное снисхождение ко мне дивизионного начальника, генерал-лейтенанта Толмачева, который, ценя мою ревностную и усердную службу, обращал на меня особенное внимание, — спасло меня. Он вполне понял, что мое самовольное сокращение маршрута было единственным способом спасения от смерти остальных живых и здоровых. Я был оправдан.

Наступил март месяц. Снег таял, но морозы и бураны мало уменьшились, так что еще 20-го марта мы теряли людей, отлучившихся за 60 саж. от лагеря, который они, за сильными метелями и вьюгами, не могли найти при возвращении в него. В начале апреля, 2-й колонне, где находилась моя рота, приказано было перейти лагерем на реку Эмбу при устье реки Ат-Джаксы, где уже разместились остальные колонны. Казалось — тепло, покойно, съестных припасов много — все обеспечивало жизнь и здоровье, — но, несмотря на это, между людьми начала распространяться жестокая цинга и страшно опустошала наши ряды. Состав войска быстро уменьшался. Сняться с лагеря и идти в Оренбург не было никакой возможности: все верблюды и лошади пали; пришлось дожидаться из Оренбурга быков, которые в [589] явились к нам только в начале мая. Колонны двинулись в Оренбург под командой генерал-лейтенанта Толмачева. Известный по своей храбрости, предусмотрительности, деятельности по службе и строгости военной дисциплины, Толмачев назначил меня командиром летучего отряда, обязанного целыми сутками опережать на марше колонны. Несмотря на все трудности, я благополучно исполнил эту командировку.

В Оренбург мы прибыли 8-го июля 1840 года в составе 1500 человек, из которых половина тотчас же отправилась в военный госпиталь. По возвращении, мне предписано было все вещи и запасы, оставшиеся от похода, с верностью и точностью сдать по назначению; за поход я был награжден орденом св. Станислава 3-й степени, монаршим благоволением и 70 рублями из оставшихся экспедиционных сумм. Здесь меня прикомандировали в помощь полицеймейстеру Оренбурга для предупреждения пожаров в 1-м и 2-м кварталах. Эта трудная обязанность, не дававшая мне покоя ни днем, ни ночью, исполнялась мною однако же довольно удачно, — в моих кварталах пожаров не случалось. В октябре месяце мне было предписано немедленно отправиться в г. Мензелинск военным приемщиком рекрут, которых я и принял около 900 человек и получил от оренбургского генерал-губернатора за точное и добросовестное исполнение командировки благодарность, объявленную по корпусу. В Оренбурге в это время за отсутствием генерал-губернатора, должность его исправлял генерал-лейтенант Толмачев, который по возвращении моем из особенной благосклонности и внимания, назначил меня для отличия по службе на Кавказ, но к несчастью расстроенное хивинским походом здоровье не дозволило мне воспользоваться столь лестным и полезным в отношении служебной карьеры вниманием, за что пришлось попасть в немилость и тогда же получить строгое приказание отправиться в Илецкую защиту и принять там в заведывание 2 роты, впредь до назначения штаб-офицера. Немилость сердечно-уважаемого мною начальника смягчилась для меня в том отношении, что в Илецке я нашел прекрасное общество; по пребывание мое там продолжалось недолго; вскоре мною получено было новое предписание принять 800 четвертей сухарей от коменданта Илецкой защиты, полковника Поплавского, для предположенного шестимесячного степного похода. По исполнении этого поручения, я 27-го марта 1841 года просил с летучей почтой дозволения явиться к генералу Толмачеву для личных объяснений, что он и дозволил. При этом объяснении я просил у него отпуска на 15 дней, которым до сих пор не пользовался еще ни разу во все время службы; хотя не без труда, но он согласился и тут же объявил мне, что я назначен в степь с командой в 120 человек рядовых в состав [590] отряда для прикрытия 4 орудий под командою полковника генерального штаба Бларамберга, который как не воин, а ученый человек, нуждался в опытном офицере, уже бывавшем в степных походах. Приказание это, не смотря на расстроенное предыдущим походом здоровье, я принял с удовольствием.

Пользуясь отпуском, я решился на важный шаг: одинокая и скитальческая жизнь крайне надоела мне, и я, задумав жениться, отправился в Бирский уезд (ныне Уфимской губернии) в сельцо Алексеевку, где помолвил невесту, дочь местного помещика Лукина.

Возвратясь в Оренбург, я получил приказание немедленно явиться с вверенной мне командой к отрядному начальнику Бларамбергу. 15-го мая мы выступили в степь. Отряд, в котором находился я, должен был провожать хивинскую и бухарскую миссии; хивинскую на устье реки Сыр-Дарьи к урочищу Камыш-Тубаш, а бухарскую, — придерживаясь левого берега Сыр-Дарьи, на ее верховья, к древнему азиатскому кладбищу Милибаш. И устье Сыр-Дарьи, и кладбище Милибаш невольно привлекали к себе внимание прелестными видами, любопытными по новизне, а так же и по особенной флоре и фауне, заинтересовавшими меня в научном отношении.

Переправивши через Сыр-Дарью обе миссии, мы хотели осмотреть свинцовые руды, находящиеся в изобилии в киргизской степи, но приближающаяся осень помешала нашему намерению и мы поспешили возвратиться в пределы России, по маршруту на Орскую крепость. В походе этом смертности у нас не было, хотя приходилось выносить до 57° жары на открытом воздухе в местности, известной под названием Барсуки, песчаной и безводной, прилегающей к берегам реки Сыр-Дарьи. В вожаках мы не нуждались: нам указывали дорогу груды костей людей и животных, оставшихся от хивинской экспедиции. За Аманджерскими горами мы поворотили на устье Сыр-Дарьи степью, еще нам неизвестной.

Как в хивинской экспедиции, так и в этой, путешествовал известный натуралист Лиман, которому я способствовал в сборе растений и в составлении коллекций насекомых. Между прочим, нам удалось добыть двух хамелеонов, но к неудовольствию нашему, по опущении их в спирт, замечательная игра в переливы красок их кожи у живых, совершенно исчезла и кожа обесцветилась.

В Орской крепости отряд наш разделился: кайсак-киргизы под командой правителя или султана Средней орды, генерала Баймухамета (сын хана Maлой орды Айчувака, утвержден султаном в 1839 году, он много делал услуг русскому правительству: выкупал пленников, возвращал захваченный ордынцами скот, удерживал киргиз от хищнических набегов, всегда содействовал к снаряжению отправляемых по воле правительства с оренбургской линии в киргизскую степь для ученых целей военных отрядов в лично участвовал в трудном походе хивинской экспедиции. Пользовался любовью и привязанностью ордынцев в такой степени, что они называли его Бай-ака, т. е. добрый отец. В начале 1847 г. по делам вверенных ему ордынцев, он был в С.-Петербурге со свитой в 12 человек и, между прочим, посещал из любопытства публичные и учебные заведения. Перед выездом из С.-Петербурга все состоящие в его свите получили щедрые награды, а сам он удостоился производства в чин генерал-майора, какою милостью до него не пользовался ни один из зауральских султанов. При возвратном пути, переправляясь близ Затонного форпоста на нарочно устроенном по его приказанию из плетня на двух лодках пароме, он, в виду аула, 28 марта со всеми бывшими при нем утонул на 67 году своей славной жизни.), были распущены по своим аулам, [591] Уральский казачий полк возвратился в Уральск, артиллерия с снарядами и прочими принадлежностями бывшего отряда передана в мое заведование.

По прибытии в Оренбург, я был награжден за поход, по высочайшему повелению, годовым окладом жалованья в размере 230 р. с. п, сдав 18-го сентября команду, получил отпуск, которым и воспользовался, чтобы жениться. После женитьбы меня прикомандировали к Уфимскому батальону с назначением ротным командиром. Здесь моя деятельность ознаменовалась тем, что при новом устройстве казарм, мне первому предписано было переместиться туда с ротой и устроить хозяйственно-экономический порядок, который и был введен впоследствии. Между прочими многочисленными поручениями военного начальства, я был постоянным военным приемщиком вместо батального командира в губернском рекрутском присутствии. При этих и других по службе многосложных занятиях и непосильных трудах, здоровье мое совершенно расстроилось, так что, имея в виду хозяйственные занятия в маленьком имении жены моей и заслуженную пенсию в размере двух третей получаемого жалованья, я пришил намерение проситься в отставку, но прошение мое было возвращено батальонному командиру с тем, чтобы он убедил меня остаться на службе. Болезнь моя не позволила воспользоваться этим лестным предложением, тем более, что надежда отдохнуть и пожить на свободе после стольких трудов и испытаний, — обольщала меня. Я вышел в отставку и поселился в 30 верстах от уездного города Бирска, в небольшой деревушке Алексеевке — родине жены моей, а впоследствии и всех моих детей. Но терпение мое еще продолжало подвергаться испытаниям: вместо следовавшей мне пенсии я был отдан под присмотр полиции, под опекою которой с прискорбием находился целых [592] 6 лет. С течением времени жизненные потребности увеличивались с рождением детей, требовавших воспитания, открылась нужда в средствах и вот после двадцатилетней военной службы все мое внимание и заботы сосредоточились на устройстве небольшого клочка земли в 580 дес. с 28 ревизскими душами, принадлежащими моей жене. Занятие это в опустелом и совершенно заброшенном местечке было для меня ново и приятно; хлебопашество, скотоводство и поташеварение составили мой главный труд. Здесь, казалось мне, я попал среди дикарей, инородцев, черемис, почти первобытных детей природы и полюбил их.

Видя мои хозяйственные нововведения, черемисы сначала с удивлением присматривались к ним, потом понемногу начали перенимать и применять их к своему хозяйству и, в конце концов, получили полное доверие ко мне, так что нередко являлись за советами в своих домашних делах и семейных неприятностях. Я свыкся с простотой сельской жизни и привязался к своему дикому, уединенному приюту.

Дела мои шли удачно — я был счастлив, покоен и, по совету доброго друга, ксендза Зеленки, известного в Оренбургском крае своим благородством, человеколюбивыми поступками и образованностью, решился хлопотать о пенсии. По ходатайству военного министра князя А. И. Чернышева, по случаю юбилея 25-ти-летнего царствования государя императора Николая Павловича, когда последовало прощение всех принадлежавших к тайным обществам до 1826 года, я удостоен был заслуженной пенсии в 163 руб. 37 коп. в год. В то же время я был неожиданно обрадован и тронут до глубины души известием о незабвенном друге моем Алексее Веденяпине, который, как я узнал, был на Кавказе ранен, получил чин 14 класса и принят и обласкан известным министром Дашковым, под кровом которого он впоследствии женился, жил и перешел в вечность, оставив на руках своего высокого покровителя двух сыновей и дочь, которым Дашков дал воспитание. И, вот, один из сыновей Веденяпина, бывший в Оренбургской губернии для пользования кумысом, на возвратном пути в С.-Петербург, желал видеться со мной, но желание его не сбылось — он нашел только моего сына в уфимской гимназии и обнял его вместо меня, как друга.

---

Через несколько времени судьбе угодно было дать другое направление моей покойной и отрадной жизни. Внезапно дом мой в деревне, так удобно и хорошо мною устроенный, сгорел во время моего отсутствия, как я предполагаю, от поджога. Но это еще не все. Весенней водой снесло мельницу, приносившую порядочный доход и совершенно уничтожило плотину. Разорившись от таких неожиданных и жестоких потерь, мне по необходимости[593] пришлось вновь поступить на службу, но уже по гражданскому ведомству, не имея к ней призвания. Переменив военный чин поручика на соответственный гражданский, я получил место городничего в г. Бирске, но, по стечению разных неблагоприятных обстоятельств, не мог там долго оставаться и, имея в виду непрочность своего положения в случае назначения на это место кого-либо комитетом о раненых, просил увольнения и, получив его, снова удалился в свой заветный, пустынный уголок к любимым дикарям, простым и бесхитростным детям природы. Началась снова трудовая жизнь; все приходилось начинать снова, хотя силы и энергия уже заметно изменяли мне. Чтобы устроить как-нибудь приют для семейства и начать вновь хозяйство, я, собрав все, что было нажито честным трудом, снова занялся постройкой дома, мельницы и домашних заведений. Дела, выключая некоторых семейных лишений и огорчений, в начале пошли очень удачно. Торговля хлебом и увеличение посевов помогли мне; я отдохнул, жизнь снова пошла спокойною чредой. В 1861 году, с самого введения в действие положения о крестьянах 19-го февраля, я удостоился назначения мировым посредником и, по мере сил, старался быть полезным правительству и обществу, имея главной целью устраивать все миролюбиво между помещиками и крестьянами, что и удавалось мне. При переходном состоянии крестьян удельных, государственных и башкир, случались частые затруднения, но, живя много лет между народом, я успел узнать и вникнуть в его характер настолько, что преодолевал все затруднения. Выкупные платежи, подати, недоимки, натуральные повинности и улучшение на сколько возможно крестьянского быта — шло удачно; меня утешало в особенности то, что я видел от многих из этих грубых людей искреннюю к себе признательность. Во многих удельных и временно-обязанных селениях я открыл школы для мальчиков и девочек и дал им прочное основание. Уже и этого одного было для меня достаточно. Прослужа в должности посредника почти 6 лет, я утешался тем, что время мною потрачено не даром. Но горький опыт уже научил меня, что в мире ничего нет прочного! И действительно, спокойствие, так необходимое в моих преклонных летах, нарушилось интригами составившейся против меня партии, всеми мерами старавшейся вредить мне из каких-то особых видов и целей в глазах правительства доносами и клеветами, хотя совесть моя была чиста, а жизнь безукоризненна. Начались снова тяжкие испытания и хотя я тверд в душе, но силы уже изменяют мне.

В 1866 году 23-го декабря, внезапный пожар от неизвестной причины уничтожил до основания мукомольную мельницу с запасом хлеба. Эта потеря страшно поразила меня. Но это еще [594] не все — к потерям материальным присоединились и муки нравственные.

В 1867 году 18-го января, получено много от г. начальника губернии уведомление, что г. министр внутренних дел, по сношению с шефом жандармов, нашел необходимым временно удалить меня от занимаемой мной должности мирового посредника с прекращением пенсии. Проверяя всю мою службу, всю мою жизнь, я не вижу ни в прошедшем, ни в настоящем, ни одного проступка, который мог бы подвергнуть меня такому тяжелому наказанию, запятнавшему не только ревностную и труженическую 30-ти-летнюю мою службу, но и мою фамилию. Соображая все мои поступки, я не постигаю причины такого ужасного случая. Мысли мои останавливаются на моем происхождении... Но я 42 года проживаю в восточной части Европейской России. Жизнь моя чиста, безукоризненна! Безвыездно живя в Бирском уезде 23 года, я имел друзей, но и врагов себе нажил: обязанность мирового посредника давала мне возможность и случаи преследовать низость, лихоимство и грязные поступки; к этому присоединились некоторые родственные ссоры, породившие неприязненные ко мне отношения некоторых; не имея возможности повредить мне ничем здесь, они употребили низкую клевету пред правительством...


На этом записки ссыльного A. C. Песляка прерываются. Неожиданная смерть, заставшая его среди любимого семейства, не позволила ему дождаться при жизни полного оправдания от нелепых подозрений, наброшенных на него враждебной ему партией. Смерть А. С. заставила прекратить клевету и преследование злобствовавших, не пощадивших ни седин, ни 30-ти-летних трудов на пользу отечества престарелого страдальца.
После A. C. Песляка осталось много рукописей, заметок, коллекций минералов и проч. Время, быть может, выдвинет на свет Божий и эти остатки.

М. В. Лоссиевский.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Песляка // Исторический вестник. № 9, 1883
Источник

0

7

МИНАЕВ Д. И.
РАССКАЗ ПЛЕННИКА
Из записок о хивинской экспедиции 1839 г.

26-го ноября 1839 года.

Вот уже пятый день, как мы оставили за собой Илецкую защиту. С каждым шагом вперед воздушная степь глубже и глубже захватывает наш отряд в свои могильно-синеватые объятия. Кругом пустота. Снегу под ногами в четверть. Напряженное зрение не видит ничего, кроме земли и неба; изредка один только ковыль (прозванный сербами “волосами сироты”) выказывает свою стальную щетину, будто разбросанные стада замороженных вепрей лежат под россыпью первозимья.

Бросив повода на гриву лошади, я руками отогревал леденеющие щеки: тридцати пяти градусный мороз, при полном безветрии, захватывал дыхание и проник бы до костей, если б нас не спасали двойные сибирские яргаки.

Небо во все эти дни было ясно, как бирюза востока. Багровое солнце катилось по горизонту между двух огненных столбов. Снежная степь, отражая на себе тройственное знамение, придавала общей картине торжественный вид из библейского странствования [2] Моисея с его полчищем. Громадный караван верблюдов удваивал сходство.

Ночь нам светила тремя месяцами.

Офицеры то и другое явление навивали триумфальными воротами в Хиву, золотыми столбами будущей русской границы.

— У махометовой луны, говорили солдаты, выросли уши.

— Она, видно, хочет узнать до точности, в какой день замерзнет в конец ее красное солнышко.

— Уши-то у нее велики, замечали другие, да глаза малы, оттого то она и не видала, что красное солнышко еще у Илецкой защиты обморозило свои алые кудри, а на третьем нашем переходе в степь, обледеневши на смерть, повесило с боков, на помин своей души, две кумачевые ширинки.

Главнокомандующего радовало такое молодецкое настроение духа в войске, но не доверяя будущему, потому что зима уже заявила свой убийственный характер, он подобную поэзию называл “лейб-фантазией”.

Неотступные мысли, что он повторяет собой печальную роль Фараона, возможная гибель отряда в этих снегах, страшная ответственность перед Государем, черная страница в военной истории изнурили его силы; он уже начал страдать бессонницей. В его руках оставалось одно орудие — поддерживать бодрость солдат, т. е. лейб-фантазию.

Когда Наполеон 1-й при своем консульстве задумал перейти на житье в Тюйлери, то говорил секретарю: меня будет сопровождать блестящая свита и парад войск; простота хороша в армии, но в большом городе необходимы торжественные представления; хотя это скучно, но делать нечего: здесь надобно говорить глазам! Такие вещи нравятся народу!

Перовский, постоянно важный, неразговорчивый с подчиненными, хорошо понимал свое появление в обществе и перед батальонами: он был идолом оренбургской [3] военной аристократии, им же созданной, и небесным громом для солдат, казаков, земской полиции и окружной орды, которые перед ним, вытягиваясь в струнку, читали одну понтонную молитву: “перенеси Бог!” И вот, чтобы красноречиво говорит глазам, он из своей комфортабельной повозки, запряженной верблюдами, часто садился на верхового коня, из буксевских табунов, и ехал навстречу потока идущих солдат. Это были действительные порции возбуждающего. Здесь он сам, как лихой наездник в степи и в манеже, был великолепным драматическим представлением в походной жизни!

— Перовский, говорили солдаты, Царь-гром, а его лошадь молонья!

И в самом деле, он стоил таких эпитетов. Сверх форменного платья на нем была надета лапландская доха вроде бурки, с длинными рукавами. Выразительный профиль генерала резко печатался на темно-синем горизонте, дыхание его курилось, и взбегая инеем нанизывало морозовую канитель на меховой воротник, и серебрило околыш шапки. Обледенелые усы и угрюмо сдвинутые брови придавали физиономии именно то могучее выражение, перед которым исчезает болезненное истомление от форсированных маршей, и которое, с песнями ведет колонны под огнедышащие батареи. Бледно-голубые, почти белые яблока глаз Перовского, в чернь на заветренном лице, казались замороженными. И солдатам он сам представлялся генерал-морозом, который когда-то бил на наших полях наполеоновские полчища, а нынче дескать побьет он и Киргизию с басурманской Хивой.

Сон был в руку! Главнокомандующий каждый взвод поздравлял с русским морозом.

— Благодарим покорно! и рады стараться В. П.! Гремели ему на встречу.

— Грейтесь, ребята! прибавь шагу... на ночлеге [4] разложим востры — будет небу жарко! Выпьем по лишней чарке водки, и мороз как с гуся вода!

В каждой толпе наших крестьян, из 10 — 20 человек, всегда выищется 2 — 3 весельчака, краснобая, но в походной колонне, идущей вольным шагом, они считаются уже дюжинами.

На следах Перовского весь строй оживал будто от прикосновения волшебного жезла. Бойкий ум говорунов вспархивал жар-птицей, народное красноречие рассыпалось историческими приговорками, перемешанными с собственными сатирами, против своего первого врага: жгучего холода.

— Эк, дедушка-то мороз еще только теперь хватился, что мы ушли из Оренбурга, опоздал на проводы! Жаль! Мы бы про него баню истопили.

— Чай промешкался в Иркутске на ярмарке, отвечали сибиряки: он там из хлебного вина выжимает воду.

— А легок на ногу, замечали третьи, даром что старше ягой бабы! вчера был за горами, а нынче едет на наших верблюдах.

— Да ведь он мычется по свету на лыжах, по миру на салазках, и чуть ленивый черкес запоздает келью вытопить, смотришь: стукнет раза два об угол, да и в дверь. Рад — не рад гостю, а принимай в ночлежники.

— Не трогайте старика, замечали мнительные умы, ведь от его зубов до нашего носа рукой подать; а там глядишь: подкатится под сердце черной немочью, да и поминай как звали!

— И то, братцы, правда! — тогда и пролежишь на степи до первой травы, коли тобой волки не поужинают.

— Ну нет, далеко кулику до Петрова дня! Киргизский мороз еще до нас не дорос!

— Правда, ребята, правда! — сбери ты морозы с [5] трех зим в одно место, так и они не проймут нашей одежи.

— Эй, рассказчик, смотри у тебя нос побелел! держи его рукавицей, а не то отвалится!

— Это, братцы, калмыцкий пот выступил девичьим молоком.

— Нет, это прежняя деревенская сметана, краденная у бабушки, выплывает наружу.

— Трофимов, облизывай! ведь ты охотник до творожного!

Таков русский солдат и на полковых праздниках и за час до своей боевой смерти. Нашей трынь-травой настаивается и народная сивуха, и чистый северный воздух. Громкий смех, это даровая трещотка, с повторениями и перевираниями сказанного, беглым огнем катился по рядам.

Под такую залихватскую музыку и казаки, с гиканьем выскакав с обеих сторон колонны, пускались на широких кругах, из первобытной уральской азбуки выводить заветные вензеля “все нашо да Божье!”

Впереди, накинув назад головы, гордо-трагическим шагом выступали лимфатики верблюды; глухо бряцая цепями, катилась полевая артиллерия и курился неугасимый фитиль для сигар и трубок. Хвост отряда составляли парочные фуры лазарета, в которые не перемежающийся дедушка мороз навалял уже целую кучу своих хвастливых поединщиков.

II.

Любознательный ум мыслителя еще надолго останется беспомощным младенцем перед таинственными силами внешней природы. Перовский, в бытность свою военным губернатором, 8 лет с неусыпной деятельностью наблюдал характер кайсацкого климата, как по уральской линии, так и в степи на самых [6] дальних точках. Метеорологические записки, составляемые учеными, вместе с семейными преданиями башхирских и киргизских старожилов, одинаково рапортовали, что искони степные снега представляют глубину от 4 до 6 вершков и ухе выше колена, кроме наносных сугробов, никогда не бывают. Суточные и двух суточные бураны дело обыкновенное: они страшны только для одинокого пешехода, а каравану ничего не сделают особенно, когда у хозяев есть шатровые кибитки и кошмы для подъяремного табуна. Кочевники дескать целые века живут в степях и, во славу Аллаха, не погребаются под снежными сугробами; для стад и табунов во всякую зиму одни ясли — мать сыра земля. Наконец морозы от 7 до 12 градусов дело обыкновенное, в 20 — 25 редкость и то не надолго, а там и середи зимы так отдаст, что и двойной халат ношей покажется.

Основываясь на таких, по-видимому, вернейших данных, Перовский начертил план экспедиции и Император повелел открыть военные действия, но дикая природа в зиму 1839 и 40 годах, повторяя свои бесновато-исторические знамения, разумеется, существующие в ее законах через длинные периоды времени (забытые памятью), грозно-непобедимым чудовищем стала перед нашим отрядом.

За Илецкой защитой, при мелких снегах, трескучий удушающий мороз, будто живое создание, злой дух степей — защитник Хивы, переступая с ноги на ногу, переменял только цифры градусов, начиная от 20 до 23 и обратно. Так постоянно он, как непобедимый арьергард, невидимо и стихийно затруднял нам дорогу на протяжении 500 верст, то есть до реки Эмбы.

И если читатель припомнить, что наши дома — кошемные палатки, съестные припасы — в ящиках, провиант с фуражным овсом — в переметных сумах и порционные дрова (эти живительные очаги) везли на [7] себе верблюды, тогда он поймет весь ужас нашего положения.

Нам скажут с дровами везде лето! — но у нас дрова береглись для иных горших случаев; кибитки нагревались камышом, где его можно было достать, ковылем, где уже ничего не было и санями-обшивнями от палых верблюдов. На растопку шли березовые швырковые поленья. Мороз не изменял своего норова.

Берег Эмбы.

Наконец, 21 декабря, с последнего перехода, зоркие глаза солдат под самым горизонтом завидели темное пятно, дрожащее в морозных искрах и вьющийся дымок: это было Эмбенское укрепление. И радостные крики: Эмба! Эмба! Теплое жилье! Дымок!.. 500 верст за нами! Так грянули по рядам колонны, что и лимфатики верблюды, выше подняв свои головы, прибавили шагу.

И действительно, было чему радоваться: там находились запасы сена, а главное кизяка (топливо), камыша и хвороста. Солдаты запели песню: “Не белы снежки в поле забелелись, а забелелись каменные палаты”.

Через два часа три сотни уральских казаков, составлявших гарнизон Эмбского укрепления, в качестве квартирьеров встречали нашу первую колонну с таким восторгом, будто они полжизни просидели в замурованной тюрьме.

Эмба была и нашей надеждой — на теплый отдых. Русский авось уверил каждого из нас по одиночке, что берег этой реки — настоящие ворота на юг, с надписью: “Сбей рог зиме!” Да, мы верили, что за эту грань северный лютый мороз не смеет уже выставить и своего (почему то названного) красного носа, хотя в действительности он имеет бледно-синеватый цвет восточной проказы. [8]

Мы вбежали в плетневый городок, как на свою родину: но эта родина бобылей оказалась смазанками, промороженными и распудренными мшистым инеем с лица и подкладка до такого совершенства, что в них холодно было заглянуть. После месячного похода из Оренбурга то пешком, то на горбах верблюдов (и заметьте, всех солдат) здесь только у одной молодежи не дрогнуло сердце, для которой всякая новизна-развлечение и даже 33° мороз, встретивший нас у обетованных ворот Эмбы.

Но прежде отчаяния, у всякого человека при всех бедствиях непременно найдется что-нибудь утешительное. Удалые гарнизонные казаки для всех колонн наготовили звонких сухих камышей, вроде русского хвороста. Это был лучший подарок, и паши курени задымились жизнью.

Степная почта.

В этот день я пожелал счастливого пути киргизу, который на коне верхом и у седла с заводной лошадью на чумбуре, во всю рысь понесся от нашего стана на север. Это был фельдъегерь от главнокомандующего в Оренбург с страшными докладами Государю и с самыми утешительными письмами к нашим друзьям и кровным. Дружба и любовь обманывают только в те минуты, когда они сами погибают.

Надобно здесь сказать, что между гражданствующим миром у нас не перерывалось сообщение по милости неутомимых степных лошадей и их диких властелинов. Киргизу проскакать в его родной пустыне 700 — 800 верст, где зимой кроме снегов и бурана даже нет ни галки, ни вороны, дело самое возможное.

Это была наша голубиная почта, наши аэростаты. Представьте, что посланник, во избежание встреть с земляками, которые могли бы у него отнять конверты для [9] передата в Хиву, должен был скакать наших веселым путем почти безлюдным, потону что аулы, еще с осени, далеко откочевали в стороны и для сбережения казенным табунам подножного корна и во избежание встречи с солдатами.

Для такой почты из киргизского конвоя обыкновенно выбирался один из ловких караванных наездников, со строгим наказом: не дремать дорогой и как можно скорее поспевать к городу Лемпуру (Оренбургу). Потом, важные конверты зашивались в лопушистый малахай курьера, а на грудь навешивалась сумка с частной корреспонденцией и фальшивыми донесениями, чтоб в случае нападения хищников, гонец мог жертвовать ложными бумагами. Саквы ездового набивались сухарями дней на шесть, питье под ногами и на чумбуре заводной конь — это вторая станционная смена.

Верный киргиз, с двужильным своим организмом, на неутомимых бегунах без отдыха проскакав верст 60, останавливается для того, чтоб переложить седло со спины одной лошади на другую, подтянуть единственную подпругу, взнуздать заводного, вызнуздать усталого подъярёмника и в такой перекладке проходит много-много минут 20. А между тем кони отфыркаются, вздохнут, хватят горстей 5 — 6 ковылю в прикуску с снегом, и снова в путь на такое же расстояние. Верстах на сотню посол дает своей паре привал часа на полтора: покормит ее подснежной травой, сам съест сухаря два в прикуску с тем же снегом, сотворит намаз и, бормоча правоверную молитву в колено-сидячем преклонении, вздремнет мертвой дремой и скоро пробужденный морозом и службой русскому сардарю, опять точно с такими же приемами катает и в хвост и в гриву.

И этому сыну природы, под час лихой мачехи, по всей степи нет препятствий. Днем он скачет по солнцу, ночью по звездам и по инстинктам сквозь непроглядный туман и сквозь адский винтоворот бурана. [10]

Да, он летит ядром к мишени и уклоняется с пряхой линии только для объезда топучих солончаков, обрывистых оврагов и, описав дугу, снова выскакивает на стезю, которая кажется нитью, проведенной от двух точек сквозь его бритую голову. На седле киргиз всегда сидит в полоборота, склонясь к высокой луке, чтоб одним плечом идти в разрез ветру. Опыт научил его, что прямо парусить грудью значит удваивать ношу коня и истощать свою силу (хорошая арабская лошадь сряду в 4 суток может проскакать 600 верст; киргизская не уступит ей в скорости).

III.

И так мы на Эмбе; морозь, кажется, запер на замок южные ветры и ключ перебросил чрез степи на север. Днем перед нами, как и прежде, горят три солнца; во весь поход от Илецкой защиты почти ни одна звездочка снега не пала под ноги, ни одна оттепель не смягчила острый, игольчатый воздух. Киргизы и башкиры, как воспитанники кошемных домов, бодро стоят под норовами, казаки еще держатся, но солдаты заваливают собой лазареты. Главные болезни, кроме обмороженных членов, горячки и лихорадки. Но нравственные силы, без всякого колебания, стоять все на тех же высотах, где русскими людьми пожинаются все лавры. Это привилегия севера — мать авося с небосем.

Тот знал хорошо русского человека, кто сложил поговорку: “Наша взяла, хоть рыло в крови!”

Да, с такими воителями — легко было ставить геркулесовские столбы на всех бранных дорогах.

Впрочем, здесь следует оговориться. Наш мужик, потом по очереди линейный солдат, может считаться могучим северным медведем только сравнительно с [11] западным европейцем. Но перед уральским казаком, в степном походе, он неженка, а перед киргизом и башкиром — беспомощный младенец.

Илья Муромец, в одной знаменитой былине, схвативши ордынца за ноги, как палицей бил им толпы неверных, со следующей приговоркой: “А и крепок татарин непорвется, а и жиловать собака — неизорвется”.

Народные поэты — с изумительной меткостью и одним словом определяли и норов человека и его качественность.

Наш крестьянин, этот родоначальник армии, не боится зимних поволжских буранов: с краюшкой хлеба за пазухой, он невредимо под саженным сугробом пролежит двое суток; но после ему необходима изба, печь с полатями или, по крайней мере, широкий пылающий костер, где бы можно было просушить онучи и свою продрогнувшую утробу.

Пустынные берега Эмбы издали казались нам обетованной землей, и мы наверное предполагали, что наконец владычество севера перемогут права юга; но гаданье не сбылось, и я по-прежнему пишу походным заметки карандашом. Чернила давно смерзлись в одну массу с флаконом.

22-го декабря. К вечеру этого дня весь горизонт обложился тучами и стал перепархивать снег, но с начала редкими блестками, нерешительно вьющимися в воздухе.

— Да падай же смелее! кричали солдаты: а ли боишься ногу ушибить. Возьми глаза в зубы и увидишь, что — по всей степи лежит мягкая подстилка из ковыля! Китай же Юнкарь белоручка!

Наш народ на задирчиво-подстрекательных зубоскальствах собаку сел и не одну, а трех разом; и в самом деле, снег, будто почувствовав обидную насмешку, посыпался лебяжьим пухом и потом повалил хлопками.

— Вот он! радостно закричали солдаты, не [12] подтолкни его сзади — киселем, так еще продумал бы с месяц.

Говорить со стихиями молитвенно и насмешками составляет обрядную сторону наших поверий. Впрочем, это правило не одной простонародной Руси.

Матросы всех стран, начиная с практической Англии, олицетворяя бурные океанские явления, вполне верят, что во время мертвого стиля стоит только знатоку (на особый лад) посвистать, чтоб вещей-буркой-коуркой запорхал пред ними ветер.

Наш стан ожил: надежды на теплую погоду расцвели, и я 22 числа декабря писал красным карандашом в моем дорожнике.

Здесь следует сказать, что в кошемной палатке я стоял вместе с одним казацким майором, человеком очень наблюдательным и знатоком стихийных перемен и кочевой жизни.

— Что вы хмуритесь, майор? сказал я, когда нынче у нас все радуются и ликуют?

— Да чему же тут радоваться?

— Как чему — паденью снега!

— Извините; я что-то не верю в здоровую оттепель от этого снега...

— Почему?

— Да потому, что у нынешней бедовой зимы — ело на уме!..

— А вы как представляете себе нынешнюю зиму? — Т. е. в каком образе?

— Да ни больше, ни меньше, как в образе змеи-скоропей. Она весь поход, без перемежки, пятнала нас морозами, а теперь, кажется, хочет завалить снегами и забить буранами. Я хорошо знаю одно, и вполне верю, что у злого начала всегда и злой конец. Это вы встретите и у ехидного человека, и у природы, когда она своей ехидной стороной поворачивает к мир-народу, А у нее есть такая сторона. [13]

— А на вашем веку, майор, бывали здесь такие зимы?

— Нет, Бог миловал; 50 лет я живу, т. е. кочую по Уральской линии и по Киргизии, и ничего подобного невидал. Но докладываю вам, что у здешних летних засух и у особистых зим бывают упрямые, стойкие нравы. И уж ты тут молись — не молись, а перемены не жди. Здешняя природа-магомета.

— Что же вы думаете?

— Да мне кажется, что с нынешней зимой в эту пору сделался переломы она поворотила к примочкам из снега! Были великие без пути морозы, надобно ждать и без пути великих снегов, да пожалуй и таких же буранов. Право, доброго я ничего не жду; здесь большие снега и в хорошую зиму — казнь Божья, смертный пост степным коням и верблюдах.

Дети природы прежде всего замечают гневные черты у своей матери дикарки. Таков человек: рука тяжко наказующая памятнее руки милующей! — т. е. гром не грянет, мужик не перекрестится. Страх ушел, и благодарность ушла.

Повторим здесь давно высказанное историческое замечание, что у всех грубых и суеверных народов боязнь злого духа сильнее почтения к добрым духам. Египтяне постоянно толкуют о шейтане и забывают добрых джинов. Здесь страх делается нравственным чувством.

Вот где начало олицетворения стихийных сил, это колыбель поэтических сказок и всемирных мифологий, т. е. первые шаги младенчествующего разума к науке естествознания. Наш майор с его практическим смыслом, воплощая видимую природу в образ четверорукого божества: справа милующего, слева карающего, был одним из тех знатоков, которые всегда служат ученым людям проводниками — в бездонные степи, в заоблачные горы и в лабиринте девственных лесов. [14]

Это уже переходное состояние естественного человека из области фантазии к действительности, когда он по закату солнца видит погоду завтрашнего дна, по цвету чуть заметного облачка угадывает приближение бурана, или градовой тучи, и по первым приемам зимы почти безошибочно предсказывает ее последующий характер. Это уже разумный опыт — предтеча всех человеческих знаний.

Кстати, приведем здесь два любопытные типа из наших народных сказочников-оракулов, относящихся к самой первобытной поре неведения и страстного желания распечатать кувшин с Соломоновской мудростью.

В нашу кочевую кибитку (юлламу) для походных услуг, и совершенно по доброй воле, приходили два воина: солдат и казак, оба поэты, точные передатчики народной литературы. Солдат отличался знанием таинственных апокрифов, казак славился целым сборником песен.

Такие люди — клад! Разумеется, они явились к нам не с продажей своего словесного товара, но именно якобы поусердствовать своим прислужничеством. Они носили камыш, дрова, разводили огонь, грели чайник, чтоб самим напиться сбитню, чистили с платья пыль, которую даже за деньги нельзя было достать и потом питались остатками от нашей трапезы. Казак острил над товарищем — пехотной крупой; солдат разговаривал с дровами, расспрашивал из какого леса они родом и говорил с огнем, который испокон века теплится дескать на небесах перед золотым престолом Всевышнего. Солдат от выучки апокрифов был человек горячо верующий во все обряды, поверья и предания; казак был скептик, зубоскал, потому что мирские песни, былины и сказки, находившиеся в его памяти, прямо указывали на одну бытовую действительность.

Разузнавши такие разносторонние таланты, мы постоянно стравливали этих витий на бесконечные споры. [15]

Майор, если помнит читатель, начал свой разговор, олицетворяя морозную зиму в фигуру змей скоропей; солдат, как домашний человек, вмешался в разговор.

— Действительно, ваше в-дие, нынешняя зима точь-в-точь змея-скоропея! А все это от того, что морская пучина и денно и ночно то котлом вниз вьет, то вверх стогом бьет.

При таком диком вступлении, я подумал, что дедушка мороз окончательно помутил разум у апокрифиста; майор улыбнулся, как человек знакомый с подобными, приемами; казак, сидя у огня на цыпках, низко опустил голову, чтоб при первом завирании товарища, влепить в него злую сатиру, но, сбитый с толку книжно — выспренним началом, молчал и хмурился.

Я подумал: как то наш всегда решительный порицало выпутается из такой галиматьи? Солдат продолжал спокойно, потому что говорил по сказанному, как по писанному.

— Известно, в. в., что земля стоит на кит-рыбе, а этот кит разлегся с востока до запада. Прежде он, т. е. в старинные годы, всем своим громаднеющим туловищем лежал под водой, с одним задельем: то в себя сосал морскую пучину, то ее из себя выметывал; а после, когда воды стали сливать и уже много слили с мать-сырой земли, то в ее утробу, то в небесный дождь, тогда кит и обмелел. И теперь у него у батюшки одно только рыло да брюшнище в океане; а весь хребет остался наруже.

— Как же мы его не видим? — заметил казак.

— Да как же ты его своими казацкими то глазами увидишь? кит — рыба махинная, и он с морского днища вынес на своем хребте: илу, глины, песку, камней и чернозему несхватные пласты. Это первая речь; а другая речь поведует, что сам то кит и есть наша коренная земля, только что подводная. А знаешь ли ты, [16] казак, от чего нынче человеку и скоту трудно на земле жить?

Казак, подергивая усами, молчал; рассказчик отнесся к нам.

— Нынче, в. в., от того трудно жить на земле всему божьему созданию, что трудно самому киту жить без привольной воды. Известно: рыбе вон из реки — смерть — моята! И книга речет, что кит под конец каждого года, а год, по писанию, начинается после осенних урожаев, подступает с жалобой во Творцу. Господи! — он говорит, взмилуйся надо мной! Нынче мне, рабу твоему, все кости и ребра проездили колесами так, что могуты нет! И Господь всякой год ему глаголет: выхаркай 33 корабля, кои ты сглонул, тогда и ездить по тебе не будут, и станешь опять лежать под окианской водой.

— Ты сам то грамотный? — спросил я философа, разрешающего такие отвлеченные задачи.

— Никак нет, все это говорим понаслышке от мудрых людей.

— Постройка, — сказал казак, собравшись с духом, — ты говоришь, что кит испокон века сглонул всего только 33 корабля, вот тут то и неправда!

— Какая же неправда?

— Да такая, что у нас на одном Хвалынском море, кажинное лето чай больше сотни погибает судов; а сосчитайка их по всему белому свету...

— Полно, казак, это дело не твоей глупой головы. Над таким знахарством сидели пророцы! А ты только слушай. А они глаголят, что Господь в своих небесах считает не ваши погибшие Хвалынские лодчонки, а корабли, потонувшие с проводниками. Первый корабль сел в брюхе у кита с пророком Ионой; и когда Господь проглаголет: выхаркай 33 корабля! — тогда рыбища пошарит, пошарит в своей утробе, да кроме кишок ничего и не найдет, потому что все уж в ней изныло. Тут она и завопит, а от такого вопа [17] идут осенние ветра. А от чего в жарких странах бывают землетрясения? — От того, что киту под солнечными лучами лежать невтерпеж, тут он и шевельнет хвостом — ошибом! Ну, города и проваливаются. Так вот, в. в., вздохнет кит летом — поднимаются вихри, зимой — бураны; взглянет оком на сивирскую сторону — пойдут морозы, фыркнет — снег повалить хлопьями.

— Что, казак, сказал майор, спешился видно и ты перед линейным солдатом?

— Тут, в. в., идет Господняя сила? и говорить нам не приводится. “Мирщиной скоморох крутит и вертит; а перед Божьей планидой молчит”.

IV.

22 и 23 числа декабря выпало пропасть снегу. После первого дня праздника Рождества Христова свирепствовал 48-ми часовой буран — со свистом, ревом, завываньями и занес крайние кибитки и землянки до маковки, а средние внутревые по пояс. 28 числа буря стихла, но снег валит — валкой, майор был прав: гигантский запор должен был разрешиться и гигантскими отложениями.

Наши денщики и усердные вестовые — волонтеры расчистили перед шатром площадку шагов на 20; я выглянул на свет Божий и увидал одни белые летящие лоскутья, будто целый караван с хлопчатой бумагой был разорван в воздухе и пущен на наше укрепление. Передо мной справа и слева шевелились неясные тени. Это были солдаты, откапывающие занесенный табор.

Я нырнул на свое логовище, с вопросом, есть ли у нас дрова?

— Об этом не беспокойтесь, — сказал майор, — у меня всего наготовлено, и даже наши верховые кони [18] во весь буран стояли у нашей юлламы (кибитки) и под кошмами.

— А сено есть?

— Все есть, и овес и сено.

— Вы, майор, дорогой человек!

— Да, степной человек только на вашем паркете никуда не годится, а под открытым небом он везде будет правой рукой. Не хотите ли попытать броду и осмотреться, что в нашем городке делается?

— Да разве это возможно?

— Да разве есть что невозможное для русского человека? Правда, мы завалены снегом, но ведь он теперь мягкой, рыхлой, как морская пена; но вот когда окрепнет, оплотится...

— Что же тогда делать?

— Ну, тогда будет много работы. У коня роговые чоботы, и он подгоняемый голодом, хоть с трудом, но доскребется до ковыля, а верблюд щиплет только ту траву, которая торчит над снегом. Верблюд-барченок, у него нет копыт, а два перста, да и те в мягких рукавицах. Значит, на пастбище следует лопатами разрывать весь снег до травы.

— Что-то теперь делается с нашими бедными верблюдами и казацкими Лошадьми?

— Страшный суд, точно такой же, как и с нами. Заготовленное сено на Эмбе нельзя же тратить, оно еще пригодится. Едемте.

Нам оседлали коней, и мы вышли. В этот миг снег уже не падал и в тусклом декабрьском воздухе, под нависшими тучами, представилась зловещая картина. Надобно признаться, что у меня дрогнуло сердце, как у человека, перед глазами которого Дагомейские людоеды вырыли могилу, чтоб его живым зарыть в землю.

Передо мной вся окружная степь была поднята в рост человека; а там, где буран встречал препятствия, виднелись снежные курганы. Вершины плетневых [19] юрт, как обломки целой флотилии, как фараоновские колесницы, плыли по снежной пучине куда то в тот таинственный мир, над которым лежит один общий саван смерти. Сотни солдат, казаков и башкирцев, при полном безмолвии, откапывали свои жилища — новую Помпею. Все они с головы были пропудрены снегом и потому казались неуклюжими белыми медведями на задних лапах.

Здесь, перед лицом ярко возмущенной природы, каждый образованнейший человек, с его владычным умом в кабинете, сокращается в ничтожную точку атома, из которого он призван к бытию, к самодействию. Оренбург находился от нас за 500 верст, впереди лежала пустыня на расстоянии еще тысячи верст до Хивы.

Вестовой апокрифист, со смеющимся лицом, подавая мне лошадь, сказал: все это, в. в., нафыркал кит-рыба.

— Ты, Никитин, не боишься смерти?

— Никак нет, в. в., да чего же ее бояться? Ведь мы затем и пошли в степь, чтобы умирать! В Хиве ли тебя проткнуть пикой, или здесь сдохнешь под снегом, тут все едино! А от морозной смерти да от угару, говорят, самая легкая кончина. Ляжешь, уснешь крепко накрепко и уж не встанешь для чистки амуницы. Чай поп прочтет нам отходную? А с ней кажинному христианину везде хорошо идти на вечный упокой. Слава тебе Господи! — пожили и мы в добре — в тепле, и пожалуй хоть нынче же на перекличку.

— Куда?

— Да на тот свет, в. в.

— А тебе сколько лет?

— Да вечор, в день святого Степана архидиакона, мне минуло ровно 30 лет!

Доброе творение русский крестьянин. Вырванный из своей семьи очередным жребием на царскую службу, с ее палками, фухтелями и бесконечной [20] муштрой, он при первом горшем обстоятельстве, как например в Хивинском походе, называет уже добром и красном то прошедшее, где фронтовик, с руками, заложенными на голову, осмеливался говорить только одну молитвенную просьбу: помилосердуйте в. б.! Заставьте за себя вечно Бога молить

И наш солдат, вчерашний именинник, в цвете лет, с добродушной улыбкой говорит: “Мы уже пожили, будет!”

Одним словом, Никитин совершенно рассеял мои мрачные думы.

Век живи и век учись читать буквы каждого события, резко выступающего из смурой обыденщины. Я только в эти минуты понял, какую могущественную власть могли иметь прежние бояны над духом чуткого слушателя. Древние рапсоды, барды, трубадуры и скальды созданы не по договору общенародного комитета, но вызваны общечеловеческой потребностью. Для воинов, все их тысячи самых возбудительно-поэтических песен значились под одним общим названием: “жизнь копейка, голова дело найденное! то есть: “здесь на степях, под песками, мы ляжем костями; мертвые срама неимут, мертвых живые невесты там примут!” И наэлектризованная сельская простота, наравне с рыцарями чести, отважно рубилась с врагом и с той же Никитинской улыбкой падала на свою безвременную могилу. Нынче вдохновенные войсковые певцы заменены патриотизмом, где он имеется, и строгой дисциплиной, где его нет. Но покамест в Европе существуют дикобразные арсеналы для варварских войн, до тех пор для нашей армии необходимы чернорукие Никитины.

Все это почувствовалось мною в тот миг, когда я становился в стремя и, в роде тяжелой амуничной пирамиды, вкладывался в седло. Мы стояли за снежными буграми, будто за гребнем гласиса. [21]

— Послушайте, майор, неужели по этому беспутному морю возможно будет проехать?

— А вот посмотрим и увидим. Покуда я знаю и очень твердо одно, сказал майор, садясь на своего бешеного киргиза, что для таких походов необходима злая ордынская лошадь. Нагайка сверкнула в его руке, и конь пошел широкими перепрыгами по снегу, который из-за конской шеи хватал по самую грудь всадника. В мягком коне, продолжал он, покамест играет овес, ему ни почем никакая сумятица; но поставь его на одно сено, а паче того на подснежный корм, он опустит уши и сделается хуже теленка; на о борот, заносчивый скакун от первого толчка готов выскочить вон из своей сухопарой шкуры, и при таких то оказиях уже не выдаст наездника.

Я ехал за казацким витязем будто коридором. Внезапно упавший снег действительно был пушист, как морская пена; он не успел еще сзерноваться, скопиться в одну массу; но несмотря на это, наши лошади, тяжело храпя, беспрерывно подымались на дыбы, чтоб перепрыгивать сугробы. Каждый дол, незаметный в малоснежье, теперь представлял неодолимые препятствия; но как было распознать логи, когда уровень снегов, будто по ватерпасу, представлялся в степи в одну площадь? Мы ехали бродом, т. е. пытали глубь тем, что погружали наших коней по уши и потом, осаживая назад, выбирали новое направление по догадке. У моего седла лопнули подпруги, и я на одном потнике совершил путешествие. Кругом бойко шевелился народ: снег веяли и разгребали.

Я спросил близь стоящего солдата: далеко ли еще до табуна верблюдов!

— Еще материя, в. б., чай с версту будет! И именно эта верста была длинной материей. Мы

ехали ровно час, и новое зрелище поразило меня до содрогания. Представьте: 4000 верблюдов, окруженных в один табун, стояли неподвижно, как остовы [22] драмадеров, открытые крылом урагана из под горючих песков Африки. Сходство казалось тем вернее, что они были пробелены матовым инеем, а горбы сравнены наносами снега. Вблизи 670 лошадей, с обледенелыми гривами, тем же снегом были приведены в одну белую масть. Они бились перед нами, как в кузнечных станках, потому что каждый голодный конь жевал гриву у своего соседа, и часто с прикуской холки. Верблюды выражали в себе жизнь глухим, болезненным рычаньем, и их большие глаза казались остолбенелыми.

Это была видимая смерть, и она уже началась с наших ног. Без лошадей и верблюдов мы не могли двинуться с места.

— Неужели они во весь 48-ми часовой буран стояли на горах?

— Нет; лошадь обыкновенно стоит, а верблюду каждую ночь необходимо лежать. Он наедается часа в полтора, а потом на боку, точнее на брюхе, размельчает свою жвачку. Но вы знаете, что зимой для логовища верблюду непременно каждую ночь надобно расчистить снег до почвы, потом положить в постилку кошму, или камыш. Верблюд, увидя свой тюфяк, ту ж минуту ложится, и его одевают попоной. Но при 10 — 12 тысячах верблюдов, 100 — 150 киргизских пастухов, разбитых усталостью и насквозь промороженных, возможна ли такая точность и в то время, когда этот горбатый труженик, положительно, на всех инспекторских смотрах не объявляет своих претензий.

— Да этак они все перемрут?

— Ну, разумеется, перемрут! У нас на пути к Эмбе и здесь на Эмбе уже пало из них 2 т. голов, и теперь в этом табуне, — наверное столько же кандидатов к смерти. Верблюды все-таки южное творение, а тут на них пала сибирская зима.

— Что же здесь предпринимается от такой гибели? [23]

— А вот видите: там в стороне 200 уральцев и полторы сотни отборных молодцов башкирцев, из отрада Циолковского, разрывают лопатами снега до травы..

— Для чего же?

— Да чтоб на этой небольшой площадке, в роде легкого завтрака, доставить скудную пищу для 5670 голов.

— Да такая неповоротливая махина — может убить и самого машиниста...

V.

Главнокомандующий, лично распоряжаясь работами, собственным примером ободрял людей, и обвинский его жеребец, широкой грудью дельфина взвевая снега, быстро переносил с места на место неутомимого руководителя.

Василий Алексеевич был без перчаток, в фуражке без наушников (самая красноречивая фраза для нижнечиновных деятелей); лицо его пламенно разгоралось от беспрерывных препятствий. Он, забывая себя, видел только общую беду, грозившую целому отряду одной могилой, и по возможности отводя удары рока, неуклонно шел против быстрого течения ужасов.

Но что значат человеческие силы перед лицом возмущенной природы?

— Где-то теперь наш гонец-курьер?

— Где курьер? — Да, я думаю, он уже опять с письмами скачет сюда из Оренбурга. Для такого гонца 8 суток большое время. Там он сел пуд маханины, выпил целый бурдюк кумыса и с сытой утробой веселый, довольный — летит к нам без оглядки; только, может быть, на новых конях.

— Да, наконец, можно ли в такое время ехать в обратный путь? [24]

— А вот, — сказал майор, — мы сейчас спросим этого рабочего башкира. Эй! Ты! Батырь с липовой лопатой! По русскому болтаешь?

— Мало — мало болтаем, сударь.

— Ты чуял, когда с Эмбы пошел курьер?

— На Ленпург пошел башкир, мой брат будет, Абдул Саитов.

Я вмешался в расспросы: да разве в Ленпург пошел не киргиз, а башкир?

— Киргиз! Киргиз, сударь, пфя! — дрянь! Он вор хорош, хорош в побег бегать! Где ему! На Ленпург только одна наша башкир идет. Она верна слуга живет сардарю!

— А тебя как звать?

— Меня? Бухарей.

— Послушай, Бухарей! Мы думаем, что твой брат умер, замерз, кончал на дороге в Ленпург?

— Э, зачем, сударь, кончал, чай нет кончал.

— Как же он по таким снегам ехал?

— Как ехал? — ну, ехал. Ведь буран, сударь, был, к высоким местам снег тащил. Ну, по высоким местам и гайда. Правда, мало-мало покружит в объездах... ну, день два запуздает, а все прибежит. У него башка ай-ай больно умна живет.

— Ты, Бухарей, бывал на Ак-Булаке?

— Как не бывать, сударь, бывал, затем и сюда пупал.

— Скажи: скоро ли туда можно дойти?

— В мелкой снег на добрых конях чай в два сутка поспеешь.

— Ну, а нынче с верблюдами и со всей тягой?

— Ну, сударь, про то знать бульша голова Василь Лексеичь Пероска. Он и проведет! Наше дело, вот лопата.

— Ну, а ты как думаешь?

— Наш, сударь, тут самим нельзя думать; нам за своя дума нагайкам дают! Вот вели, ну, мы и [25] пуйдем и в снег и в водам, и пожалуй упрешь, как приказ будет.

— Какова смышленность! — заметил майор, когда мы по проложенной тропе шагом поехали к своей юлзаме.

— Да, майор, — сказал я более про себя, чем для его сведения, — ум человека, и в самой животной жизни горит ярким огоньком в дикой пустыне и на диком острове. Опыт — первый великий учитель в нашей жизни и для невежды и для человека образованного. “Век живи и век учись”, говорит простой мужик после каждого ушиба от плохого соображения; тоже самое говорил и мыслитель Сократ за IV века до Р. Х. Посмотрите, башкир-дикарь передал мне совершенно новое понятие о степных громадных снегах и о верном способе отыскивать брод и прокладывать пути по высоким местам. Здесь он казался мудрецом; но при первом вопросе о дороге на Ак-Булак, которая прямо зависит от главнокомандующего, он с осторожной разумностью уклонился от прямого ответа. Дайте вы язык обезьяне, и она вам расскажет только то, что говорят ей собственные инстинкты. Ее ловкая хитрость, ее сообразительная осторожность — даже вновь изученная опытом, есть простое самохранение жизни, которым наделены все насекомые: воробей два раза непойдет на приманку; напуганная ворона и куста боится. А интересно бы знать, что при моем вопросе было в голове у башкирца?

— Да, я думаю, — отвечал майор, — тоже самое, что и у нас: бросить все на Эмбе, да скорее делать то, что мы непременно сделаем на Ак-Булаке.

— А мы, что там сделаем?

— Там отдадут приказ на возвратный поход к Оренбургу.

— Вы думаете?

Уверен. До Хивы нам не дойти! Спросите об этом наших верблюдов и коней, и они в один храп [26] вам ответят: перед нами одна дорога к скорой смерти! И это хорошо знают башкиры, знают и ваши табуны, да и мы мало-мало знаем.

Как сильны эти простые, но верные замечания, думал я, майор продолжал:

— Славный у нас народ эти башкирцы: сносливый, тягучий, терпеливый как верблюд, и умно-сообразительный. И какие махинные работы они у нас совершают — страх! Например: Оренбурга стоит в голой степи, кругом заповедные рощи, из которых нельзя брать ветки и для птичьей клетки, а Оренбурга каждогодно истребляет десятки тысяч сажень дров березовых и дубовых, да по самым сходным ценам. А где их берут? Башкиры рубят леса на истоках Сакмары и плотами гонят сюда. Такая рубка, порядок обыкновенный; но дело в том, что прогонные плоты поспевают к Оренбургу в самую осень, а окончательно выгружаются на берега уже в сильные заморозки, когда по реке идет сало, т. е. первая ледяная тюря-кашица.

— И что же? Г. майор.

— Да то, что башкирцы целые дни стоят по пояс в воде и вытаскивают бревна.

— И нет смертности?

— Ну без смертности нельзя же обойтись; но целые массы выдерживают.

— И без ропота?

— Есть и ропот; но это ропот младенца. Например: ими управляет Целковский (Циолковский) и нагайка — страшная коню и верблюду даже за несколько минуть до их смерти, под которой они бегут, как здоровяки и тут же падают без дыхания! И башкиры за такое мученичество, стоючи по пояс в мерзлой воде, поют песни сатиру следующего содержания. Голос этой песни — грустный вопль матери над могилой сына кормила. Вот один ее куплет: [27]

Сак-ма-ра, Сак-ма-ра

Вольно быстра!

— Морозна-морозна,

Ай-яй!-беда!

Пулковник Целковский

Больно брюзга!

— Но эту песню, — спросил я, — вероятно сочинили за них здешние офицеры?

— Нет; а надобно полагать, что она сложена их певцами и собственно для того, что авось дескать, и сам Целковский ее услышит. Мать не плачет, дитя не разумеет, а здесь у этого дитяти-татарченка мать европейка. Я говорю о Целковском.

У майора выкатилась слеза.

— Экая дрянь! — сказал он, — казацкий майор рюмит, как баба!

— Это делает честь вашему человеческому сердцу.

— Ну, Бог знает; у нас человек прежде всего казак. Я вовсе не из неженок... а тут, значит, и меня уж хватило за ретивое. Я много видал секуций, и совершал их сам за худые дела. Вы знаете пословицу: виноватого кровь вода, неповинного беда! Но башкирца все бьет: и начальство, и нечеловеческие работы. Хотите, я вам расскажу самый выразительный пример их терпения, страха перед начальством, и вообще робкую недоверчивость к русским?

— Сделайте одолжение, майор! — Знание народа и тем более башкирского, этих прописных душ в нашей истории, очень важно для науки.

— Ну-с, по запрошлое лето я две недели прожил в Оренбурге. Праздного времени у меня было очень много, и я каждый день ездил в засакмарские рощи охотиться на куропаток и витютанов. В первый же день, в стороне от большой дороги, в частом кустарнике я увидал прочернелый провиантский куль, по вероятию набитый навозом. На возвратном пути, в кульке что-то шевельнулось — я подумать: недобитая собака. На шестой день, после сильного дождя, я увидал следующее [28] явление: из кулька выползал остов башкира в измазанной рубашке. “Асселя маликом!” Башкир, не отвечая на привет, указал на свои кроваво-запекшиеся губы. Я подошел к бедняге. Куда ползешь? Он указал пальцем на дождевую лужу. Казак подал ему воды, и он, лежа на брюхе, с жадностью напился. — Ты болен? — Болен! — Что болит? — Все болит! — Давно лежишь в кульке? — Не помню! — На казенной работе здесь был? — Да; на сенокосе. — Отчего не шел в Оренбург, в гошпиталь? — Боюсь! — Чего? — Ну... И такое явление было в 4 — 5 верстах от города. Я его отвез в больницу, где он на другой же день умер. И таких случаев здесь тьма... И как все подобное, несуразное припомнится, ну, и душа мутится. Между тем майор, как тот же суровый сын степей, желая изгладить во мне воспоминание о его предательской слезе, снова повторил: нет я не неженка! Но такая похвальба потребовала доказательств, и он, приподнимая на своей груди широкий ремень лядуночной перевязи, спросил: узнаете ли вы из какого бычка-третьяка выкроена эта штука?

Я снял рукавицу, попробовал и ответил: из лося!

— Нет; лет за тридцать тому назад мой покойный родитель, дай ему Бог царство небесное, бывший лихим урядником, собственными руками выкроил эту перевязь из хребта киргизского батыря.

Я вздрогнул. Неужели это правда?

— Правда, святая правда: покойниками не шутят.

— За что ж это такое страшное варварство?

— Да за страшное варварство! Киргизы в 18** году охотились на наших казаков, как на волков, да еще и того хуже. Бывало сделают набег на казачью станицу, и после них хоть шаром покати. Молодых увезут на хивинский базар, старых и малых переколят, девок обесчестят... Ну, примерно, увидал киргиз шелковый пояс на бабе, развязывать некогда, рвать не перервешь, то он пересечет ее пополам и [29] возьмет добычу. Раз, точно в такой погром с нашей уральской крепостью, мой родитель возвратился ко дворам с 12 вооруженными казаками. Смотрит, а у нас все покошено. Заметьте, такой подход по обычаю сделан втихомолку, без коней, ползком с гуменников. С кинжалом в зубах родитель прямо наткнулся на свою молодую жену, пересеченную на полы, а его жена была моя родная матушка. Биргизский батырь перед его глазами зарубнул ее становой хребет и уже тянул алый пояс с мученицы. Родитель гикнул, явились казаки, и тут же живьем из хребта разбойника он выхватил вот эту самую перевязь. Ваша матушка, прибавил майор, скончалась?

— Да 8 лет тому назад.

— И в своей постели?

— В своей постели.

— Супруга ваша благоденствует?

— Да!

— Ну, в таком случае вы не судья ни моему родителю за такую расправу, ни мне — строгому хранителю этой надгробной речи, по вашему эпифатии.

0

8

(продолжение)
VI.

Здесь, верхом на коне, встретился наш адъютант Перовского, Габбе, бывший офицер лейб-гвардии саперного батальона, красавец собой, бойко красноречивый и удачно копирующий декламацию В. А. Каратыгина 1-го.

— Каков буран? — сказал он. — Это две дополнительные казни — к казням египетским?

— Кто же здесь, — спросил я, — представляет божьих людей и египтян!

Габбе хорошо понимал, что его слова прижимаются за голос Перовского, а тут стоял казачий майор, передатчик всякого известия в колонну, и потону он, немного замявшись, сказал: об этом надобно [30] спросить отрядного священника; с походного седла подобные вопросы не решаются. Но вы, господа, вероятно еще не все знаете, что наделал буран в нашем лагере! Например, вчерашний день он сорвал более дюжины кибиток и унес их в степь, можете представить положение солдата в мокрой снежной метели и полураздетых по домашнему. Молодцы уральцы и башкирцы тотчас расползлись по соседним юртам; но пехотные солдаты, которых В. И. Даль очень верно называет девками, мертвыми душами, в зимнем степном походе совершенно потеряли головы. Они стояли в буране, как ошпаренные куры, и кричали караул! Казаки и башкиры их кое-как разместили по палаткам. Нынче из них куча перемороженных и в горячке.

— И они правы, — заметил я; — казак, этот северный бедуин, во всех невзгодах надеется собственно на одни свои силы, а линейный солдате на каждом шагу ждете артикульной команды. Такая покорность властям сделала наши армии непобедимыми во всех европейских войнах. Наши войска умеют твердо ходить тихим шагом под картечными выстрелами и молча складывать свои головы там, где им прикажут. Казаки же у нас партизаны, их правило гикнуть, налететь на врага, яро ударить, и от первых пуль удрать с такой же быстротой до лясу, как говорят поляки, до старого замку.

— И то правда, — сказал майор, — наш завет: урвать да уехать. Дайте вы такую волю пехоте и после не соберете войска. Во фронте у пехотинца вместо души сидите одна дисциплина: у нее нет глаз, а только чуткие уши для принятия команды.

— Пожалуй, это и правда, — заметил Габбе.

— А что Василий Алексеич?

— Он не спит ночи, потерял аппетит, и одна только борьба с чертовскими препятствиями поддерживаете его силы. [31]

— Скажите, Габбе, что теперь думает ваш штабной Геликон — жрецы муз и Аполлона: доктор и народный поэт Даль, естествоиспытатель Лемап, астроном Васильев, кругосветный скитатель Чихачев и сарданапал-паша-Ханыков, секретарь географического общества?

— Даль, как русский человек, зорко видит многое, и о многом молчит; остальные, как искатели новых сведений и приключений, теперь безмолвствуют.

— Когда мы двинемся к Ак-Булаку?

— Ну, этот приказ еще в руках Аллаха. Наш поход роковой!

Да еще в дополнение ко всему нашему благополучно, вы знаете, что киргизские пастухи, при первом удобном ночлеге дезертируют из колонн. Например, накануне бурана еще бежало 6 кайсаков и увели с собой 18 верблюдов. И таких проделок было уже много, и много ожидается.

— И тут ничего не поделаешь, — сказал майор. — Красть верблюдов очень легко. Например, мы на ночлег становимся табором, а верблюдов хоть же час киргизы отгоняют в сторону верст за 5 — 6 на табеневку (пастбище) и делают там что хотят. В благополучную зиму этого бы не было: а нынче нас бьет и Бог и киргизские малахаи.

— А вот, — сказал Габбе, — взгляните еще на новое зрелище.

В самом деле, к нам приближались два рослые, хорошо откормленные верблюда — в поводу у киргизов. На переднем были надеты теплые кожаные ботинки, на заднем кенти.

— Что за явление? — спросил я.

— Эта пара, — отвечал Габбе, — из цуга В. А. в образцовой обуви. Видите, многие колонные верблюды поморозили себе лапы, и если еще будут повторяться такие случаи, то у нас придумали нарядить их в сапоги. В отряде есть тысяч до трех запасных [32] ботинок, в теперь эти верблюды идут на смотр в корпусному командиру. Мы тонем и хватаемся за соломинку.

Важные верблюды не обращали внимания на праздничную обувь, в роде арестантских колодок, но заметно укоротили свою иноходную, размашистую походку. Бедные дети востока здесь они походили на странствующих дервишей в Мекку, под добровольными веригами; а потом по аналогии на страуса.

В самом деле на половине переднего горба пересеките вы верблюда на двое, да потом, вместо хвоста, подвяжите к тарсу огромный сноп, например, кудрявого хлопчатника и перед вами будет стросокамил, с той же длинной шеей и запрокинутой головой. Типичный переход от птицы к четвероногому. Одногорбый драмадер еще сильнее удваивает подобное сходство.

После такого представления мы расстались, и по приезде в свою юлламу принялись за чай.

— Вот, заметил майор, наш главнокомандующий собрал около себя всю ученую мудрость, как у нас говорили, Брюсов, Пинетти и Мартын Задев, да видно и они тут ничего не сделают...

— В самом деле, майор, сказал я смеясь, уж и за правду, не шутит ли здесь с нами шут кит-рыба, краеугольный камень земли?

— Вы, гг. образованные люди, не верите народным приметам, а в них всегда есть часть правды, и такой правды, через которую нынче и Перовский со своим ученым штабом не перелезет. А я вот скажу из опыта вот что...

— Про кит рыбу?

— Кит ли, не кит ли ворочает землей; но в Божьей колеснице нашим братом степняком, да не одной своей головой, а целыми поколениями замечено, и знаете ли что?..

Я с полным вниманием принялся слушать; майор продолжал: [33]

У нас в природе замечено две враждебные силы. Это два колеса, с поры на пору идущие друг супротив друга со страшной ломкой в общей махине. Будет ли тут что по вашему, по ученому? не знаю, но докладываю вам не сон, не басню, а явь на ощупь.

Такое вступление мне показалось очень любопытным. В среде всего человечества, дикого и цивилизованного, издревле существуют две смело пророчественные пословицы. Первая: “народ говорит, Бог говорит!” это чутко-гениальная народная угадчивость тех будущих неотразимых явлений, которые подспудно зреют в глубине наших инстинктов.

Вторая пословица: “Бог говорит, народ говорит!” это уже объяснение крупных знамений в стихийном мире, т. е. перевод творческих глаголов на язык человека. Майор, как мне казалось, желал истолковать смысл последней и прямо из народной неписанной книги. Я не ошибся. Он продолжал.

— Наша природа, т. е. вся Божья колесница — земля и небо — стоит перед нами мать — мачихой. У нее одна голова, два разные сердца и четыре руки. Так она виделась нашими предками и отцами, так она видится и нами. Правые две руки принадлежат доброй, ласковой матери: она дает нам урожайные года, тихие грозы, здоровые росы, холит, румянит наших детей, наводит лоск на табуны, на стада, и гонит из Хвалынского моря в Урал непробойные тучи красной рыбы. Тогда в казатчине почти нет и болезней! И, диво, тогда является перевод и на волков хищников, а на лисиц приплод. На, дескать, лови их себе на богатые шубы и обсыпайся серебром и златом. Вы меня слушаете?

— Да, и очень прилежно.

— Ну-с, и в природе такая добрал рабочая пора, как и срочная казацкая служба, проходить. Значит: силы ее вымогались и зовут на опочив. И вдруг, эта попечительная мать, видимо засыпает каким-то [34] пьяным, непробудным сном. Ее прялки, моталки, красна, вьюшки и воробы: “для нашей домашней амуниции, валятся с ее волен, дождевые лейки опрокидываются ничком, ее кнут в 90 пуд супротив всех бед развивается. Шабаш! — она мертвая царевна. И тут же, рядом с таким знамением, и тоже видно на ощупь, встает над землей иная царевна Иродиада — двурукая левша. Это ее близнец-природа мачиха. Давеча я ее назвал змеей скоропей! И точно она змея скорпея. Вот она и дохнет засухой, засуха ведет за собой голод и все несчастия. Мало этого? — то она пустит на табуны мор, бесконечные стаи хищников, на людей повальные болезни и смертность. И все косой косит! и все нас бьет, крошить без пощады. Взгляните на нынешнюю зиму, она на лицо с своими зловредными действиями! Разве здесь видна мать природа?

Майор умолк; я крепко пожал руку натурфилософу и вместе дуалисту.

Да, Бог говорит — народ говорит! В тайных ощущениях нашей души (как замечают высшие мыслители), есть провидящая сила, есть особое зрение — действующее помимо нашего младенца разума”.

VII.

Из Оренбурга, ровно через 13 дней, возвратился до Эмбу — башкир фельдъегерь с казенными конвертами. Мы все лично хотели его видеть, чтоб услыхать голос с того света.

В день приезда мы нашли его, окруженного толпой, бодрого и совершенно спокойного, как будто он воротился с простой обыденной работы.

— Ну как ты, Абдил Саитов, доехал до Эмбы?

— Слава Бух, хорош!

— Навстречу тебе никто не попадался? [35]

— Нет, Бух миловал! Теперь все сидят по аулам, да дуют в ногти. Одна ехал, только буран видел.

— Большой был буран?

— Да, виш, как и здесь же.

— Глубоки снега?

— Ну, коли не глубоки! Мы все держались по буграм, для того и запуздали, а то бы надо третьего дня сюда прибежать.

— Что, благодарил тебя Василий Алексеичь?

— Спасибо сказал, башкой назвал! Ну, мол, рады стараться.

— Страшно было ехать под буранами?

— Ну, зачем, сударь, страшна! — тут все одна путина. Только в буран держи в уме дорогу.

— Да как же ты ее удержишь?

— Ну, когда прибежал на станец, а свету не видно, знашь, снег крутит, тут ты и замечай: куда стоить лошадь мордой, и куда хвостом. А там, маломало покормишь, и гайда туда, куда ее глаз смотрел; а повернешь на хвост, тут опять в Лембург будешь.

Сказано было коротко и удивительно темно для путешественников по почтовым трактам.

— А что, Абдул Саитов, в Оренбурге все здоровы?

— Здоров; только, виш, у пулковник Цалковский, вороной лошадь кончал. Бульно был добрый лошадь, хворать — не хворал, а пал, жаль!

— Тебя хорошо кормили в Оренбурге?

— Аи-яй, хорошо! котел с маханином, и ночью возле тебя псе ставил. Абдул Сантов, ашай когда и ночью проснешься.

— Ну, и ты ел по ночам?

— Нет, только одна раз, а то все спал. Знамо дорогой сна не был.

— Ты устал? [36]

— Нет, зачем устал! Устал не надо! А кабы теперь отряд ушел на Ак-Булак, то бы я еще псе скакал вперед. Лошадь в пути устанет — беда, а башкир не устанет!

— Ты здоров?

— Здоров, слава Бух! Я, виш, не давался морозу. Сам скачем, а сам рыло повернем в сторону; ну, нос цела и будет!

Я с благоговейной благодарностью смотрел на дары природы, данные организму первобытного человека. Вот та великанская необоримая мощь, которая невредимо повела наших диких предков сквозь строй всех варварских веков к настоящим дням светлой цивилизации, т. е. к полному физическому развитию.

VIII.

Башкир привез казенные бумаги, где говорилось прямо и между строками: вперед, вперед, и одолевай природу! Человек, дескать в мундире, стоит выше всех физических препятствий. “Хочу — половина — могу!” а кто сможет с началом, тот сможет и с концом.

Наполеон I, победоносный борец стихий и арсенальных царств, на счет русской компании мог заблуждаться только в Париже и под Бородиным; но в конце 1812 года он положительно сознавал голос действительности и 6 октября отдал приказ на знаменитую ретираду. Но если б он двинулся из Москвы месяцем позже, тогда из его великой армии ни один солдат не ступил бы на берег Вислы.

Перовский, при всем понимании чудовищных обстоятельств, со смертью в душе должен был идти уже потому, что военный Петербург, среди своих северных зим, не надевая калош, видел в одной офицерской затерованной шинели — теплое лето. [37]

IX.

11-го января 1840 года, т. е. ровно после трех недельной стоянки на Эмбе, отдан приказ выступить к Ак-Булаку. И 11-го января колонны двинулись в дальнейший путь с песнями, бубнами и тренгулем (старое название треугольника). Но это была судорожная улыбка умирающего богатыря. Нас встретил все тот же лютый мороз, но уже в перемежку с невыносимыми буранами и падающим снегом. Мокрота и мороз на походе, покрывая нас сплошными латами, увеличивали тяжесть платья. Стихийная энергия, с систематически-придуманными и инквизиционными орудиями, на каждом шагу давала нам воочию видеть свои карательные руки. Майор, с его родовыми преданиями, был прав, как индейские мифографы, давшие образ все разрушающему Шиве. Кабинетные мудрецы могут нас упрекнуть за такие отвлеченные картины; но что ж делать: фигуральность видимого мира наводит и на фигуральные сравнения. Каждая идея, сказал Лермонтов, невидима только в то время, когда она зреет в мозгу, но при первом появлении на свет, она уже получает вещественный образ.

Степная действительность представляла перед нами взбуренные снега на высоких местах в колено и по пояс на низменностях. Вязнувших солдата обливал горячий пот и замерзал при двух минутном роздыхе; верблюды, требующие особых попечений, маршировали в ботинках и кеньгах (но это были не лыжи, а гири), они тоже вязли, падали на колена, с колен на бок, и их следовало развьючивать, поднимать и снова вьючить. Многие горбачи уже не вставали. Кончал! говорили киргизы, и ноши с павших частью перекладывались на других, но чаще бросались. Денежная казна, в таких случаях, последняя вещь. Потом представьте движущиеся парки и артиллерию: 12 фунтовые орудия [38] везлись на восьми лошадях. Барабаны били молитву: Перенеси Бог! — Но буран Шива заглушал их ропот и уничтожал их дробь, как беззвучный пух одуванчиков.

В самом деле, беда в образе смерти явно стояла перед нами; но нижние чины отряда не унывали, при той твердой уверенности, что двух смертей не бывать, а одной не миновать. Служба шла своими чередом: все люди, по характеру оружия, шедшие без ранцев, безостановочно прорывали дорогу лопатами. Труд был невообразимый; отряд проходил в день 5 — 6 верст искусственным коридором. Верблюды дохли сотнями; но в морозу и бурану присоединилась новая казнь: — цинготная болезнь.

Да, видеть над собой конечную гибель и не поддаваться отчаянию, — есть истинное торжество мужества! Солдаты и казаки, раздражаемые беспрерывными препятствиями, выливали всю свою месть в едких сарказмах, и против кого?

Подивитесь, собственно против появившейся цинги! Мороз и буран, косматое рыло, степной жеребец, храпун, были уже ими осмеяны. Цингу, при первом знакомстве, они называли: урядницей, фелдьфебельшей — разбей зубы! Старой чертовкой, торговкой синими пятнами, артельной целовальницей — с готовой чашкой отравы на водяную болезнь.

— Эй, вы, жигари! — Покрикивали солдаты, за час до походного сбора, — смотри вместе с онучами не заверните цинги, а то она до костей огложит лыдки (голени ног).

Им отвечали: обожжется старая ведьма! Наши онучи из кислой шерсти вытканы, а цинга любит одну преснятину.

Людям с первыми признаками этой болезни остряки говорили: ну, вы, женихи Иваны Ивановы, не вешай головы, а не то фефебельша засватает вас на курносой невесте. [39]

— А невеста, братцы, самовольная, дополняли другие, — она в раз на колени поставит и целовать заставит. У нее вместо кумачника саван, а за место сундука с приданых степная могила.

Так шутили удалые солдаты и уральцы, и в тех же юлламах угрюмо сидели женихи, отмеченные лиловыми поцелуями цинги.

Кстати, приведем здесь другой и уже выработанный миф народной поэзии, изображающий цингу на иной крайней точке Европы.

На Груманте, (Шпицбергене), как известно читателю, наши беззаботные гуляки, архангельские охотники, зимуют на острове для ловли песцов и добывания оленьих кож. Ужасы полярных зим для них вовсе не страшны, не смотря на то, что большая часть дико отважных охотников умирают от цинги. Такое грозное явление, где идет вопрос о жизни и смерти, потребовало особой легенды, и она выразилась в мрачной поэзии. Кайсацкая цинга представлялась экспедиционным солдатам в виде фельдфебельши разбей зубы и свахи от курносой невесты. Груманланы рассказывают, что цинга — старшая дочь царя Ирода, костлявое чудовище людоедов, и что у нее 11 сестер, девок красавиц. Все они в белых рубашках, без пояса, все босы, простоволосы и оборотни. Например, если какой-нибудь груманлань (урман) слишком встоскуется о своей далекой невесте или. жене, тогда в полночь является к нему молоденькая Иродиада — лик в лик с его Любой.

Иллюзии, свойственные этой болезни, дают мечтаниям видимый образ, и несчастный парень гибнет в сладких сновидениях. Но это частности — детали в общей картине; а вот говорит легенда, когда вокруг острова разыграется буря, да со свистом завоют каменные скалы с ущельями, тогда, в трепетном блеске северного сияния, на волнах показывается карбас, расшитый на одиннадцать уключин. В карбасе сидят [40] грациозные Иродиады, на корме старая цинга в саване, в руках с багром и похоронным голосом поется песня.

Нет здесь церковного пения,

Нет ни попов, на амвона,

Нет колокольного звона:

Наше кругом все владение.

Но когда Груманланы, наученные знахарями и опытом, стали запасаться противоскорбутными средствами, тогда и в легенде явился новый характер мифа, но, кажется, более для ободрения наемных ловцов. Например, тот же корбас и под такой же бурей несется к Шпицбергену, но хор Иродиад поет уже иную песню:

Чую табачный здесь духи

Морошку я кислую чую...

О, сестры, отваливай! Ух! —

Здесь я и ночь не ночую.

Эти песни имеют и другие варианты, которые искажаются неумелыми передатчиками. Пословица замечает: “Умей сложить побасенку, да умей ее и рассказать!” Вот эти варианты.

Здесь нет пенья церковного,

Здесь нет святья иконного,

Ни звона колокольного:

Здесь все ваше.

Отваливай, сестры! —

Здесь есть табак, и кислая морошка!

X.

28 января 1840 года, Ак-Булак, последняя станция неудавшегося похода в Хиву, вторые мнимые ворота на теплый юг. Декорации на нашей сцене не [41] переменились: вокруг тоже угрюмо — убийственная степь, со снежными валунами; Акбулакское укрепление, это большой бастинированный редут, с запустелыми нищенскими землянками, с фресками на внутренних стенах, планами, селитрой и магнезией. Половина этих надземных нор была разломана, доски сожжены гарнизоном. В дополнение к такой прелести, в первый день вступления термометр показывал 19, на второй 20, на третий 33. Потом к ночи третьего дня, без смягчения воздуха, потянул ветер NО, он был тонок, как средневековый проволочный бич, и мгновенно прохватывал сквозь шубы, кошмы и юлламы, спасения не было. Огонь, опаляя спереди, сзади стальными иголками ветра пронизывал сквозь до сердца. От Эмбы верблюдов пало 2 т. голов, а на Ак-Булаке валились они от сотни до полутораста в сутки. Цинга свирепствовала, — солдаты умирали немыми, покорными. Но во всем этом чувствовался затаенный стон: “Бедствуем! Спасите”!

И здесь окончательно погасла грошевая свеча нашей общей надежды — обманщицы, погасла даже в руках главнокомандующего. И слава Богу.

Он взял на себя всю ответственность и в половине февраля 1840 года отдал приказ об отступлении на Эмбу. Здесь силы человека уже ничего не могли сделать более того, что сделал Перовский. Дальний путь, заваленный снегами, лежал именно тем пределом, за который нельзя уже переступить. Солдаты, нынче мокрые от падающего снега, завтра промороженные, потом продуваемые сквозником, казались тенями на берегах Стикса.

В. И. Даль, в своих записках об экспедиции, кажется, взял этот самый момент для изображения линейного солдата в следующем портрете.

Он говорит: “3 февраля опять 29% и уже около двух недель все 22 и 24. Дров нет. Сожгли лодки, сожгли канаты, которые горят превосходно; пехота [42] словно не живая; верите ли, что солдата нашего надобно — не только одеть и обуть, но и завернуть, окутать и застегнуть; надобно научить его, как в походе варят на камыше кашу, как ставят котелки в один ряд и отгребают золу и прочее... Я удивляюсь еще, как народ так хорошо переносит эту стужу и недостаток топлива”.

Потом, у него же в реестре по лазаретам, сказано: “В пехоте, состоящей из 2,930 человек, умерших до 400 человек, в три месяца умер почти седьмой из здоровых, а из уральцев двухсотый. (Русский Архив, год пятый. Москва 1867 г.)

Такова вышла поразительная разница между русским мужиком и уральцем. Первому, как уже было замечено, каждый гигантский труд по плечу, но труды принадлежать оседлому жителю, действователю в кругу деревень; на оборот, казак, этот сын пустыни, живет гостем в своей станице и хозяином на Уральском и Хвалынском рыболовстве в позднюю осень и зиму. Он свыкся с бурями, и морозами с самого детства.

А между тем поход, с маршрутом “ретирады”, что у нас на военном языке переводится бабьей трусостью, до основания потряс солдата и казаков; последние убедительно просили, чтоб их одних пустить на Хиву в числе двух полков, т. е. 1,500 человек. Но удальцам было растолковано по пальцам, что у нас нет здоровых верблюдов, которые могли бы за конным отрядом вези продовольствие.

Здесь солдатское желание идти вперед, разумеется, было чище, бескорыстнее. В их воображении Хива представлялась в пороховом дыму, встреча с врагом — под командным словом: “класс-пли!” и потом русский лагерь, со строгим караулом вокруг виноградников. Казак иначе раскидывал умом разумом. Он обещал своему отцу-старику привезти бухарский ковер, на постелю матери стеганный шушун, невисте, жене и [43] сестре шелковья, сыну аргамака, а себе сребра и злата. И вся эта великолепная пирамида бесследно проваливалась в снежные сугробы.

На Ак-Булаке мы бросили три тысячи четвертей хлеба и все лишние тяжести, пригодные только для передовой дороги, именно (лодки и канаты находились уже в золе и углях): остававшиеся якоря, кошмы, кожи, шинное и повозочное железо, потом груды гвоздей, сала, соли и проч. И все это было даровым кладом кайсакам и волкам.

10-го февраля над нами горело три солнца. Эмба 20 февраля приветствовала нас 25° морозом.

— У мороза, говорили солдаты, вместо башки и глаз, видно один только и торчит красный нос! Ну что он теперь-то шипит на нас по змеиному? Прежде не пускал колонны к Хиве, а ноне не пускает к Оренбургу!

— Да ему старому хрену, отвечали другие, как бабе яге, — хочется покататься на наших косточках.

— Экая собака — медведь стервятник, сел в степи целый батальон, а все мало!

— Смотри, Сенька, не позорь мороз, берегись!

— А что будет?

— Да то, что он тебя первого сожрет. Ты, брат, уж на очереди!

— Я! Это почему?

— Да потому, что ты худ, как голик! — С тебя того и гляди, что свалится казенная амуниция, как с гнилой сошки!

— Ну, врешь, мной-то он и подавится! У меня душа, как в венике, за то голос — что в тереме! Я крепко стоял под крещенскими и ховральскими морозами, а теперь скоро прилетят жаворонки.

Результат экспедиции.

Наконец скорбный отряд с Эмбы двинулся в Оренбург, при полном развитии весенних трав. [44]

Несколько сотен цинготных солдат тащились с клювами и на костылях, насильно подгоняемые ефрейторами и ундерами; но такое движение оказалось спасительным. За несколько станций до Оренбурга все они стояли во фронте и, под музыку горнистов, молодцами вступили в город, умирающих привозили в лазаретных фурах и сдавали в госпиталь. Так было в мае; а через три месяца, т. е. в августу того же 1840 г., все экспедиционные офицеры и нижние чины находились уже в полном цвету.

Зимняя страда слетела с физиономий страдников, степные следы от маршевых колонн исчезли вместе со снегом; но Абикирское укрепление осталось памятником грозного похода. Вести о походе, громовым рокотом отгрянув в Хиве, сильно всполошили хана Аллакула. Он знал, что русский сардарь шутить не любит, и если в страшную зиму, с небывалыми морозами и снегами, русские войска прошли почти тысячу верст в глубь пустыни, то в обыкновенный год они явятся пред его государством на куричьих ножках и все опрокинут вверх дном. Он очень хорошо знал, что корпусному командиру и военному губернатору Василью Алексеевичу Перовскому повелено: посадить на его место другого надежного султана, верного слугу русского престола, и если это не состоялось нынче, то непременно состоится чрез год. И Аллакул, без всякого раздумья, исполнил то, в чем состояла главная цель нашего похода т. е. отправил в Оренбург всех бывших у него пленников, в числе 500 человек, и потом разослал строгий фирман, запрещающий брать или покупать русских и вредить чем либо России.

В августе того же 1840 года пленники прибыли в Оренбург и именно в числе около 500 человек. [45]

Рассказ пленника.

В августе 1840 г. по делам службы я приехал в Оренбург на кануне того дня, когда хивинские пленники вступили на отечественную землю. Их ожидали с утра, и перед вечернями караван показался у менового двора, это версты за две от города.

Прибытие из Азии освобожденных невольников красноречиво представляло тот высокоторжественный момент, когда дух человека, пробужденный восторженностью, уравнивает слепое неведение с просвещенным мыслителем. Да, здесь именно виделась та великая минута, которая первобытному дикарю подала первую идею о Верховном Существе и о первой благодарственной молитве огню, звездному небу, месяцу, молнии, грому и животворному, солнцу Великая радость и великое несчастие на всех ступенях человеческого развития безмолвны... здесь их речь — восклицания, перечень междометий.

Вдалеке от города жужжавший караван вдруг смолк, замер перед Оренбургом. Для человеческого языка тут уже не было места: чувство зрения поглотило все остальные. Пленники сидели на верблюдах каменными статуями; но при виде церковных глав, освященных ярким августовским солнцем, словно стаи подстреленных коршунов полетели сверху вниз шапки, башлыки и цветные малахаи. Безмолвные всадники благоговейно крестились; но спустя минуту, будто по команде все радостно крикнули: Урал! Урал! Господу слава! И вся пятисотенная толпа, прыгая, падая, спалзывая с верблюдов бросилась к реке пить святую воду, умываться святой водой и не с припадкой, а в платье по колена и по пояс стоя в Урале... Потом, перейдя на правый берег, вся масса пала в низ лицом и, долго, долго любовно целовала родную землю, с самыми нежными причитаниями. [46]

— Матушка ты наша родимая! Добрая кормилица-поилица. Ты нас вырастила, выхолила, научила уму-разуму, прими же ты опять нас страдников, мы твои дети! не выдавай нас хищникам, а успокой наши косточки в своих теплых могилках!

Вокруг стон стоял, но этот стон выражал шумную русскую радость. Зрители безмолвствовали и, осеня глаза рукой, искали своих отцов, детей и братьев.

Прямо с похода все эти осчастливленные горемыки были приведены на площадь между городом и военным госпиталем, чтоб лично поверить их число по именным спискам. Пленников окружали штабные офицеры и чиновники, купцы приветствовали хлебом и солью, казаки-обыватели подчивали калачами, арбузами, дынями и родимым квасом.

В прибывшей толпе, в новых узорно стеганых бахтовых халатах (напутный подарок хана), слышались громкие восклицания, заторопленные вопросы, ответы, всхлипыванья, благословения, криви ура! проклятия и завыванья.

Многие пленники напоминали собой семь спящих четьи-минейных отроков, которые после трехсотлетнего опочива, взолкавши проснулись, и когда пришли на торжище купить хлеба, то не только что не узнали своего родимого города, но даже их Мелкие монеты давным-давно вышли из государственного употребления. И они снова улеглись спать до второго пришествия.

Над площадью стоял неперемежающийся гул: оренбурцы отыскивали пропадавших родственников и знакомых; выходцы из Хивы разом желали узнать, какая доля их ожидает на Урале. И над этим неразборчивым говором, с ясностью и в самом перепутанном виде выдавались речистые восклицания в роде следующих:

— Да ведь Ленбург — то, кажись, прежде на той стороне стоял.

— Он недавно только переехал... [47]

— Нет, все на здешнем берегу...

— Дитятко, голубчик, уж ли ты мой сынок?

— А где дом-то наш?

— Женили на Дарье Козыревой...

— Сгорел дотла...

— Да живы ли? — Было слез и не мало...

— Меньшая замужем...

— За родителем и старушка убралась на погост...

— Эх, Господи! Круглый я сирота.

— На Урале нет сирот!

— Жена! Разве это ты?

— Нет одонья пшеницы!

— Состарилась родимая...

— Сокол мой ясный!..

— Молодцом стал, любо-дорого посмотреть...

— В чем только душенька держится!..

— Эй, смирно! — Едет корпусный командир! Трогательно и любопытно было видеть наших земляков-выходцев с того света: многие из них родились и состарились в Хиве, изменили одежду, но не изменили вере и родному говору, сохранили обычая отцов и не износили тип нашей северной народности. Каждый ребенок и отрок, рожденные в мусульманских поселениях, знали коренную молитву: Отче наш и Богородицу. Они с детским любопытством спрашивали: далеко ли до Москвы-града с золотыми маковками, и стоит ли еще там батюшка Иван Великий, который подпирает крестом небо? Пожилые сохранили песни своей родины и передали их детям. Некоторые из полоненников поженились на хивинках, но при известии, что их отпускают на родину, побросали жен-басурманок.

Я спросил близ стоявшего черноволосого юношу (с высокими скулами и широкими, в роде усов, бровями животно-сладострастной Азии): ты, мой милый, родился в Хиве? [48]

— Точно так будет.

— Мать у тебя хивинка?

— Нешто, хивинка.

— Она здесь с вами?

— Нет, родитель ее бросил, для того, что не захотела ехать на наш Урал.

— Отчего ж ты с ней не остался?

— Да ведь у меня, чай, святой Хрест на шее.

— Жалко тебе ее?

— Жалко-то жалко; но больно хотелось идти в свою хрещеную землю, в родительскую станицу Микольскую.

— Кто же тебя крестил? Ведь в Хиве нет попов?

Парень поднял свои широкие брови и замялся... К нему на выручку подошел старый казак, старательно заслоняя у себя левое ухо и щеку. У нас, ваше благородие, сказал он, всех новорожденных крестили, из нашенских же, баушки повитухи и крестили в корытце.

— Как в корытце?

— Да так, в корытце, по русскому обычаю. Чай, изволишь знать, что у нас на святой Руси, когда родится на свет нежилой, плохарь, то до прихода попа его и крестит повитуха с одной сусовой (Иисусовой) молитвой. Значит, чтоб не упустить его душеньку в вечную тьму. Ведь у Господа Бога во всех землях святая вода льется.

— Что это, дедушка, ты закрываешь себе щеку?

— Для того, батюшка, что на меня непригоже смотреть. Я казненный. Он отнял руку, и меня тревожно передернуло. У старика как-то несуразно было оторвано левое ухо, и глубоким оврагом лежал шрам вдоль всей щеки.

— Ты казак?

— Нет, ваше благородие, я был Межегородской мещанин, конный барышник и наездник на все руки.

— Кто ж это тебя так варварски изурочил? [49]

— Живя в некрещеной земле, много видели горя, многова натернелись от всякой всячины; но здесь не человеческая рука меня казнила, а Господь, вишь, покарал за грехи.

Шестидесятилетнего старика, но еще бодрого и с крутыми плечами, обступил наш кружок; все желали узнать его повесть, и он начал следующий рассказ: “Вскоре после французского погрома, когда на Лембурге сидел губернатором князь Григорий Семенович Волконский, тогда про здешний край по всей Руси шла круговая молва, что на Урале золотое дно и пшеничная привольная жизнь. Лукавые сказки сманили меня поискать талану, и я из своей губернии пробрался на Яик. В одной станице, близь Орской крепости, я пошел с казаком хозяином в долю сеять пшеницу. Вишь, хотел в раз разбогатеть, а Господь судил по-своему. В те года яровые поля находились за Уралом, в глухой степи. Пашня и сев прошли благополучно, и к осени уродился хлеб диковинный — сплошной, непрорезный. На жнитво нас высыпало 15 человек. К ночи все умаились и после ужина заснули мертвым сном, сном роковым. Перед зарей на наше сонное гнездо налетела киргизская орда и прежде, чем мы образумились, нас связали по рукам, по ногам и, перекинувши чрез спины наших же коней, пустились верст на сорок без отдыха.

Тяжела была пытка, да видно душа сама не выйдет, когда Бог не вынет.

Там дали коням вздохнуть, да пощипать травки и опять в дорогу, но уже не мешками поперек хребта, а по человечески — верхами, только лишь со связанными руками. На пути большую половину нашей артели перепродали киргизским барышникам, а я с четырьмя казаками был прямо поставлен на хивинский базар. Нас раскупили в разные руки, я пошел за 10 баранов к одному богатому караванщику Усману. Работа у него была каторжная и не стояла ни днем, ни ночью. [50]

Два года я мучился у мучителя, покуда спина не замозолила под нагайкой. Днем я то копал грядки, то воду таскал на поливку, то в реке купал и мил баранов. Ночью же, под караулом старого хивинца всегда с заряженной винтовкой и с плетью, стерег бахчи и верблюдов, глодал вместе с собаками конские мослы и носил на себе отрепье от хозяйского халата.

Долго окаянные принимались пытать меня на обмен веры. Бывало посадят на оркане в воду по самые уши, да и держат до лихорадки, а убивать не хотели, чтоб не потерять работника. Однако, Владычица сохранила мою душу от погибели, а совесть от муки; я устоял и хозяин смягчился.

Через пять лет, увидавши мои услуги и претерпения, он снял с меня кандалы и подарил халат без левой полы и об одном рукаве. “Носи, говорит, Иван, да не жалуйся, что твой хозяин скупой человек. Это, дескать, тебе за сбережение баранов! носи, Иван, халат, не жалей, а когда будет в дырах, то на заплатки дам целую полу.

Я поклонился земно и молвил: пять лет я служу тебе, хозяин, изо всех жил: в день, сам видишь, не знаю еды, ночью сна.

— Вижу, говорит, Иван, все вижу, за то я с тебя железы снял, подарил с своего плеча почти новый халат. А вот что, Иван, ты слыхал про мои табуны, кои пасутся на поемных местах около Аму-Дарьи?

— Как, мол, не слыхать, слыхал.

— Так вот что, вечер я узнал большое свое несчастье. Слушай же в оба уха: я узнал, что из персидских моих жеребцов, и самых то наилучших, три аргамака зарезаны каким-то зверем. Зверя не видал пастух, яко бы за ночным туманом, да я положил этот туман на его хребте в две нагайки. Пророк не велит спускать ленивым рабам и в Аллаховой [51] мечети; он разбойник не видал беды за туманом... Да, ведь, я Усман, не малое дитё, когда зверь нападет на табун, тогда кони шарахнутся — тут и не зевай. Вчера я сам был на Аму-Дарьи и видел: один аргамак съеден чуть не весь, а у двух все крестцы исполосованы такими бороздами, словно на них по десяти медведей верхом ездили. Здесь видна работа не волка... я чаю тигра. Ты, Иван, видал тигра?

— Нет, хозяин; я у тебя жил под носом, где, мол, тут увидать персидского зверя.

— Слушай, я расскажу тебе про тигра. По своим ладам он похож на кошку, с маховую сажень в длину. Цветом темно-желтый, поперек туловища черные полосы, башка вот какая, зубища по четверти. Но его боятся только пастухи трусы, а перед храбрыми он сам труслив, как заяц. Приди же ко мне, Иван, во время завтрака, я тебе, как верному рабу, дам свою винтовку. Стрелять умеешь?

— Как, мол, не уметь, умею.

— Ну вот, я дам тебе винтовку, две узды, про случай аркан, укрюк, суму с сухарями, а пойло на конском водопое. Сможешь ты с таким делом?

Я знал, что хозяин врет, никакого тигра и в духах не было, и все это для того, чтоб заставить меня не спать ночи, и я ответил: смогу хозяин, и буду беречь твое добро, как свой глаз; а ежели что случится, то сперва сам сдохну.

— Нет, Иван, береги себя, а то и тебя зверь съест, и табун некому пасти будет. Так ты вот что делай. Смолоду я сам был ловким пастухом. Слушай, ты каждую ночь выгоняй лошадей на чистую луговину и уже не давай расходиться по камышам. Садись верхом на урючного коня и кружи табун до свету, а с зарей Аллах дает тебе увиденье; да не забудь взять с собой двух собак. Ты знаешь, как в табуне отыскать укрючного? [52]

— Ну как не знать: у них поперек брюха всегда идет белая полоса — шерсти, т. е. обожженное место от вашей веревочной подпруги.

— Так, так, Иван, сухарей бери на десять дней; и как здесь позавтракаешь, то и в дорогу, отсюда чай и 50 русских верст небудет до места. Прощай же, Иван, будь счастлив! И когда увидишь тигра, то кричи во всю глотку: Аллах, Аллах! И стреляй. Тигры Аллаха боятся, как огня. Я ушел.

Новая работа образумила мой ум, задавленный бесперечным надзором и воловой работой, а тут, глядя на вольных коней, как они играли на пастбище, стала и ко мне приходить мысль о свободе. Вспомнил я свою родимую Русь, широкую матушку Волгу, на берегу ее большой посад, где осталась вдоветь жена и сиротеть дети. Бровь заходила во мне, словно пьяная брага. Эх, думаю себе: двух смертей не бывать, а одной не миновать! А при моем житье всякая лютая смерть краше хивинского полона! Мыслил я о побеге первую четверть месяца, а в другую половину порешил пустится в Русь. Через десять дней Усман прислал мне торбу хлеба и велел спросить — все ли благополучно? Я приказал ответить, что его, мол, табун цел и невредим, о тигре нет и слуха. Посол ушел, и я опять остался самовольным барином. Хлеб у меня был, а там Бог не без милости, христианин не без счастья! Только бы перебраться за Карауметские горы, а там дикого луку, да боршевиков на каждом почти месте до отвалу. Соль есть, чай не умру с голоду. В табуне у меня на примете были два аргамака — диво дивное! На скачке пускай в перегонку с ветром, но зато такая дичь, что постороннему человеку не дадут па себя назреться. В степи они родились, в степи и вызрели, словно две наливные вишеньи. Как теперь на них гляжу, масти темно-гнедой в масле, глаза большие на выкате с голубым отливом, словно осенние звезды. Две недели по ночам они [53] у меня ходили на приколе, т. е. на коротком аркане, порознь у вбитых кольях по самую маковку. Во все время, ошикивая, и присвистывая, я приучил их подпускать к себе. Они полюбили меня — сдружились. В ночь побега горячо помолился я Московским святителям и положил на душу зарок сходить в Биев; взнуздал соколов: на одного сел, другого приторочил к самодельной подпруге и с места полетел птицей. Собаки, визжа и лая, понеслись за мной. Солнышко взошло и прошло с восхода до заката, я все еще скакал берегом Аму-Дарьи. К вечеру замотался подо мной скакун, и мертвый грянулся оземь. Фыркая и качаясь от усталости, обнюхивал его заводной жеребец и щетинил гриву, а я считал проскаканные степи и сводил в уме: может ли за мной быть погоня? Усману за 50 верст от табуна и сам шайтан не даст скорой повестки; по округе со мной не было ни одного косяка; а тут передо мной справа по всему побережью Дарьи тростники темным лесом стоят, где можно не только укрыться одному путнику, а всю Хиву спрятать с маковкой. С этой стороны дело было ладно; а передний поход еще только в начале. Что-то будет? От заводного коня, последней надежи, валит горячий пар, словно в каменке... Провел я его под уздцы и забрался в самый камышовой частик на паству, трава была сочная в колено. И вот только я успел стреножить скакуна, да лечь на землю, как шумя тростниками примчались ко мне две верные собаки. Други мои, говорил я вслух, давая то одной, то другой по куску жареного зайца, ими же накануне затравленного, берегите вы меня дорогой, а на своей родине я буду вас холить как детей. Нынешняя наша станция была — конская смерть; завтра пойдем скакать не более ста верст. Тогда и конь будет цел, и вы не отстанете. На заре я опять помчался в путину; объездами по камышам миновал много аулов, и ночевал тоже на берегу реки. Я летел быстро, но не отставая видно на [54] на шаг, летела со мной и беда моя роковая. К вечеру третьих суток я расположился в девятиаршинных тростниках какого то озера, в которое, как говорили мне после, вливается малым рукавом Аму-Дарья. С час не прошло времени, смотрю! — что за диво? Собаки мои, ворча, бросились в частик, и тут же с поджатыми хвостами подползли опять ко мне. Я еще до прежде и на всякой стоянке, вокруг сажень на 20, приминал поросли, чтобы при случае успеть осмотреться. Вот опять не прошло и минуты, как слышу от хивинской стороны под чьей-то тяжелой стопою хрустнули стебли травы и тут же все стихло, словно сторожный тать крался на ловлю чужого добра. Собаки с лаем бросались на встречу невидимки, и опять отскочивши назад, как ужаленные змеем, стали жаться ко мне. Жеребец храпел и переступал спутанными ногами. Ночь была месячная, вся полянка светилась, словно при огне, только в зеленых камышах стояла тьма окромешная. Не волк ли идет гостить, подумал я, и изготовил винтовку, заряженную свинцовым жеребьем. Сердце у меня недрогнуло для того, что пошел напропалую. В уме стояла одна молитва: пошли Господи смерть лютую, но скорую, чтоб степные коршуны не стали бы выпивать мои очи при моей жизни. Вдруг, батюшки святы! Переплетенный камыш треща и шипя распахнулся, и зверь, с трех годовалого быка, одним прыжком очутился на окрайне моего стана. Смотрю: тигр. Широкая его образина пестрела на месяце, как росписанное решето, пасть оскалена, зенки так и зияют раскаленными угольями. Размышлять было некогда, зверь сгибал хребет дугою и, казалось, хотел скакнуть прямо ко мне на шею. Приложился, трах!... И в этот миг, как дым облаком встал перед глазами, тигр со всего размаха бросился, сбил меня на земле таким ударом, что я замертво остался на месте. Долго ли так пролежал, не помню, только на зоре я очнулся. Голова была, как разбитый [55] котел... боль стояла несусветная, а силы мои словно кто высосал. Щупаю, уха — нет, щека распорота, и кругом лужа крови. На небе светало, а на душе была ночь и черная неночь в теле. С трудом поднялся я на ноги, обмыл голову, нанял в руках лопушных листьев, привязал к ране кушаком и куриным шагом поплелся, куда Бог вынесет. Жеребец мой видно оборвал путы и пропал; одни собаки были при мне, да в тростнике стояли два широкие пролома: первый — куда зверь убежал, а другой — куда аргамак шарахнулся.

Кое-как я дотащился до ближнего киргизского кочевья, и спасибо этим нехристям; они призрели меня, и в месяц поставили на ноги, отвезли в Хиву на торговую площадь. Старик Усман опять купил меня, как урода — калеку за 5 баранов, и помиловал. Грешный человек, я рассказал ему небылицу, что при первой встрече я подстрелил тигра; потом без ума разума гнался за ним, — и добил его другой пулей. Шкуру хотелось, мол, привезти тебе, хозяин в дар, но зверь меня истерзал и тут же сдох. Киргизы нашли и взяли его себе.

Тигр точно был убит. Свинцовый жребий засел ему между глаз, и он тоже не взвидя свету, сгоряча, только прежними силами сбил меня с ног; но как оторвал ухо и распазил щеку лапой ли, то ли зубами, ничего не помню. И так в хивинском полону я промаялся 27 годов.

В малахай старого рассказчика мы набросали денег так много, что он без нужды мог доехать до своей родины.

Д. И. Минаев - отец

Текст воспроизведен по изданию: Рассказ пленника. Из записок о хивинской экспедиции 1839 г. // Историческая библиотека, № 11. 1879
Источник

Отредактировано Денис Бутурлин (2014-10-24 22:14:42)

0

9

КУРОПАТКИН А. Н.
ЗАВОЕВАНИЕ ТУРКМЕНИИ
Поход в Ахал-теке в 1880-1881 гг.
Очерк военных действий в Средней Азии с 1839 по 1876-й год.

Поход 1839 года к Хиве.

С целью положить конец грабежам хивинцев, оградить спокойствие подвластных нам киргиз, обеспечить торговые интересы паши в Азии и освободить наших пленных, в 1839 году решено было предпринять экспедицию против Хивы и наказать жителей ханства. О присоединении этого ханства к русским пределам предположений не было. Самый поход к Хиве в некоторых официальных документах назывался поиском.

Начальство над экспедициею было возложено на командира отдельного Оренбургского корпуса генерал-адъютанта Перовского.

Утвержденным основания для похода, выработанные ген. Перовским, заключались в следующем:

Для усмирения Хивы признавалось достаточным 4,000 чел. При 12 орудиях, доведенных до пределов Хивинского ханства.

Весь успех предприятия основывался на верном расчете и соображении средств и способов для продовольствия людей и лошадей.

Путь от Оренбурга на Илецкую защиту и далее через Усть-Урт определялся в 1,250 верст (В действительности от Оренбурга до Хивы свыше 1.400 верст.) и признавался наивыгоднейшим. Предположено делать в день по 25 верст и в 50 переходов, в том числе 18 по Усть-Урту, достигнуть предмета действия – города Хивы.

Выступление предположено в конце марта или начале апреля 1840 года с тем, чтобы осенью того же года возвратиться обратно.

Предполагалось, что экспедиция в Хиву могла продолжиться [5] более полугода; сообразно чему для обеспечения продовольствия отряда признавалось необходимым основать предварительно, примерно за год до экспедиции, два становища, одно верст за 300 от Оренбурга, другое в таком же расстоянии от первого. С собою полагалось взять па 70 дней довольствия.

Отряд должен был иметь 1 1/2 комплекта боевых патронов и снарядов. В пищу солдат положено назначать ежедневно мясо и винные порции.

Войска надлежало снабдить теплою одеждою. Потребность в верблюдах исчислена в 12,000, которые предполагалось более выгодным приобрести покупкою.

Издержки по экспедиции по продовольствию войск, постройке разных вещей, покупке верблюдов, найму вожаков и на чрезвычайные расходы (в том числе подарки киргизам и туркменам) исчислены до 475,000 руб. и 12,000 червонцев.

Означенные предположения были. Высочайше одобрены и утверждены.

К сожалению, генерал Перовский признал необходимым испросить разрешение отступить от этих оснований. Вместо весны 1840 года, он признал более выгодным выступить уже в ноябре 1839 года. Таким образом, вместо весеннего, поход предпринимался зимний. Причинами к такому изменению послужило опасение, что, выступив весною, отряд не найдет достаточно воды и прибудет к Хиве в знойное время. Независимо того, вместо покупки верблюдов оказалось выгоднее нанять их вместе с возчиками (Признано, что покупные верблюды имеют худший уход, чем наемные, при которых находятся и хозяева их или родственные им возчики (лаучи)). Наем же верблюдов мог быть произведен только летом, что и было исполнено в лето 1839 г. Два становища, одно на р. Эмбе в 500 верстах от Оренбурга, другое при речке Ак-Булаке в 160 верстах от р. Эмбы, к ноябрю были готовы; гарнизоны поставлены, укрепления устроены, запасы в них свезены. Первое укрепление названо Аты-Якши, второе Ак-Булак. В октябрь собраны в Оренбурге 3 1/2 бат. пехоты из отборных людей 22 пехотной дивизии, 2 батарейных, 4 конных, 8 горных орудий, 6 кегорновых мортирок и три казачьих полка Уральского, Башкирского и Оренбургского войск.

Вместо предположенных 12,000 верблюдов поставлено для найма только 9,500. [6]

Всего выступило в поход около 4,000 человек при 10,000 верблюдах.

Выступление отряда из Оренбурга произведено 4 эшелонами в начале ноября.

С началом похода мороз быстро достиг 30°. Следование отряда было чрезвычайно медленное. Войска составляли как бы прикрытие огромному верблюжьему транспорту. К 28 ноября отряд сосредоточился па р. Илеке в 150 верстах от Оренбурга, а к 5 декабря сделал 270 верст. Холод достигал 32°. Войска обыкновенно выступали с рассветом и останавливались в третьем часу по полудни, для того чтобы можно было засветло выгнать на пастьбу верблюдов и лошадей. Снег еще был не глубокий.

К началу декабря в гарнизонах, поставленных на становищах, обнаружились цинга и нервные горячки. В пище в отряде недостатка не было, но топливо добывалось с трудом, а с Эмбы прекращался всякий кустарник и даже камыш. Дрова же, находившиеся при отряде на верблюдах, выдавались с самою крайнею бережливостью.

19-го декабря отряд прибыл на первое становище к укреплению на р. Эмбе Аты-Якши, сделав в 32 дня 500 верст.

Все пространство до Эмбы уже было покрыто глубоким снегом. Отряд шел целиком без дорог, проделывая тропу в снегу. По приходе на ночлег войска разрывали снег для верблюдов, охраняли пастбища, развьючивали и затем к утру навьючивали 10,000 верблюдов. Топлива не было, войска мерзли. Теплая одежда оказалась дурно соображенною. Стеганные на овечьей шерсти полушубки быстро пришли в негодность; шерсть сбивалась комьями к низу в полы, не грея спины и груди. Теплые фуражки с широкими откидными назатыльниками весьма стесняли войска и сообщали им странный наружный вид. Но, несмотря на все переносимые трудности, больных в отряде было только 202, умерло 34 человек. Случаев отморожения было мало, ибо, к счастью, морозы стояли без ветров. Если же начиналась вьюга, то отряд останавливался переждать ее на ночлег.

Строевые лошади (все покрытая попонами) сохранились удовлетворительно, но около 20% верблюдов уже оказались негодными к дальнейшему пути. Отряд по необходимости остановился в укреплении Аты-Якши несколько дней, для отдыха людям и верблюдам. Перед выступлением в дальнейший путь [7] обнаружился бунт между киргизами-возчиками, отказывавшимися следовать далее из опасения хивинцев. Двое из них были расстреляны, после чего остальные смирились.

Известия о движении русских к Хиве уже давно достигли хивинских пределов и вызвали энергичные приготовления к отпору. Отряды хивинцев двинулись навстречу. Один из них силою до 2,000 — 3,000 человек 18-го декабря произвел нападете на паше второе становище – укрепление Ак-Булак. После довольно упорного боя, хивинцы были отбиты и отступили, угнав несколько лошадей и верблюдов и увезя своих убитых и раненых. Потеря с пашей стороны заключалась в 5 убитых и 13 чел. раненых.

30-го декабря выступил из Аты-Якши 1-й эшелон и в последующие дни три остальных. Переход до укрепления Ак-Булак в 160 верст оказался еще более затруднительным, чем предыдущие. Войска встретили на пути столь глубокие снега, что последняя колонна, выступившая 4-го января, еще 30-го января не могла прибыть к Ак-Булаку, т. е. могла проходить в день в среднем только по 6 верст.

Потери в верблюдах возрастали со дня на день. Конница должна была протаптывать тропинки для верблюдов, а местами расчищать их лопатами. Орудия вытаскивали на руках. Все кормы занесло смерзшим в одну толщу снегом; бураны останавливали ход отряда по целым дням и прекращали всякое сообщение между колоннами. Протоптанные тропинки тотчас же заносились снегом. Морозы стояли в среднем свыше 20°. Топливо почти отсутствовало. При таких условиях силы людей подорвались. В отряде развилась от недостатка горячей пищи и трудов цинга, горячка, а также глазные болезни от снега и от дыма сырого топлива. Началась сильная смертность. По достижении Ак-Булака в строю оставалось только 1,900 человек, т. е. половина выступивших в поход. Верблюдов дошло до Ак-Булака только 5,200, но из них к дальнейшему следованию оказалось годных только 2,500, т. е. 1/4 выступивших.

При таких обстоятельствах генерал Перовский не признал возможным продолжать движение вперед и решился, пройдя только половину пути до Хивы, отступить обратно.

Но и возвращение отряда встретило чрезвычайные трудности.

4-го и 5-го февраля выступили с Ак-Булака первые колонны в обратный путь. Верблюды падали сотнями. Пришлось бросать [9] запасы довольствия и употребить на топливо все тяжести, в коих не предстояло крайней необходимости.

18-го февраля отряд в весьма бедственном состоянии стянулся обратно к Эмбенскому укреплению, потеряв еще до 1,800 верблюдов. Потребовался сбор свежих верблюдов, а в ожидании присылки их, отряд был прикован к Эмбе в течении трех месяцев, не имея возможности ни двигаться вперед, ни вернуться назад. Морозы, далее в конце февраля, доходили до 26°. Из выступивших из Оренбурга верблюдов уцелело лишь 1,000 голов. Только 20-го мая началось движение отряда с реки Эмбы к Оренбургу, и 2-го июня отряд вступил в Оренбурга, везя с собою 1,200 больных и потеряв умершими свыше 1,000 человек.

Меньше всего пострадали Уральские казаки и их кони, удивительно легко перенесшие все трудности похода.

Основною причиною неудачи экспедиции надлежит принять необычайно суровую зиму, небывало глубокие снега, отсутствие корма для верблюдов и отсутствие топлива. (Отсутствие топлива, обусловливающее отсутствие зимою горячей пищи, составляет весьма серьезную помеху движению отрядов на большие расстояния. Еще больший недостаток в топливе мы можем встретить на путях через Монголию.)

Неудача экспедиции в Хиву отразилась весьма невыгодно на нашем положении в степи. Волнения киргиз принимали все более серьезный характер. Подстрекаемые со стороны Хивы и со стороны Бухарского ханства, киргизы, под предводительством Кенисары Касимова, произвели ряд набегов на подвластных нам киргиз, увлекая их к отложению от России, а в случае несогласия грабя их. Для ограждения своих подданных, мы вынуждены были в 1845 году вдвинуться в самую степь, основав два постоянных опорных пункта в укреплениях Тургай и Иргиз (В этих укреплениях был открыт беспошлинный меновой торг). (Отчетная карта № 1-й).

Карта

http://cs617331.vk.me/v617331345/1d67b/PuB1FYngJZ8.jpg

Источник

0

10

ИВАНИН, М.
(1839-1840) Описание зимнего похода в Хиву

Часть 1
        ГЛАВА I.
Обзор походов в Хиву, предшедствовавших походу 1839—1840 г.
Походы Монголов по средней Азии.
Зимний поход при Иоанне III в северо-западную Сибирь.
Поход в Хиву Уральских казаков, князя Бековича и Шах-Надира.
Движение к Хиве Геодезистов Муравина и Гладышева.
Поход к Аральскому морю полковника Берга.
Трудность степных походов.
        ГЛАВА II.
Исследование путей в Хиву, первоначальная смета на издержки похода; план похода.
Описание степей, лежащих между Россиею и Хивою.
Разбор путей, ведущих от границ России к Хивы.
Краткое описание Хивинского Ханства.
Сравнение степных походов с походами по населенной части Европы.
ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ
СОСТАВА ОТРЯДА ДЛЯ ПОХОДА В ХИВУ В 1839 ГОДУ.
Примерный расчет издержек экспедиции.
Часть 2
        ГЛАВА III.
Приготовления к походу, состав отряда, закупка и заготовка разных запасов.
Приготовления к походу; покупка и постройка зимней одежды и других предметов.
        ГЛАВА IV.
Выбор передовых укреплений в степи для склада запасов; перевозка в них запасов, сбор верблюдов и выступление передового отряда.
Отправление полк. Геке для выбора складочного пункта в степи.
Назначение полк. Жемчужикова для выбора нового складочного пукта.
О перевозочных способах в степях Средней Азии; меры к снабжению отряда верблюдами, описание этих животных.
Исчисление верблюдов отряда.
Действия кайсаков.
Количество запасов, перевезенных в степь башкирскими транспортами, состояние транспортов и гарнизонов укреплений.
Выступление первой колонны отряда, названной караваном.
        ГЛАВА V.
Выступление в поход главных сил отряда и движение их до Эмбенского укрепления.
Разделение отряда.
Часть 3
Движение отряда до урочища Биштамак;
порядок движения и расположения колонн, лагерная служба и меры на случай обороны против неприятеля.
Движение к Эмбенскому укреплению; занятия отряда во время похода.
        ГЛАВА VI.
Занятия отряда при Эмбенском укреплении, нападение хивинцев на Акбулакское укрепление и на отряд поручика Ерофеева; возмущение киргиз верблюдовожатых; состояние отряда и выступление из Эмбенского укрепления к Акбулакскому.
Пребывание отряда при Эмбенском укр.; занятия при нем, устройство коек для больных, посылка малого отряда для перевозки больных из передового укр. при Акбулаке в Эмбенское.
Нападение хивинцев на Акбулакское укрепление и на поручика Ерофеева.
Возмущение верблюдовожатых при отряде; сожжение хивинскими лазутчиками судов с продовольствием у Прорвинских островов.
Остановка провианта, шедшего из Астрахани в П. Александровское укрепление.
Прибытие к Эмбенскому укреплению Султана Западной Орды Айчувакова и полковника Бизянова с двумя полками Уральских казаков.
Состояние Эмбенского укреп. и отряда перед выступлением отряда.
Выступление отряда к Ак-булакскому укреплению;
движение к нему; посылка полковника Бизянова на Усть-Урт.
Захват в плен корнета Аитова.
        ГЛАВА VII.
Возвращение отряда от Акбулака к Эмбенскому укреп.; причины возвращения;
расположение его при р. Сага Темир; возращение отряда на Оренбургскую линию; мирные условия с Хивой; возвращение из Хивы наших пленных; последствия похода.
Причины, побудившие генерал-адъютанта Перовского возвратиться к Эмбенскому укр. приготовления к выступлению.
Расположение отряда в трех лагерах при р. Сага Темире; перевозка туда запасов; умножение больных.
Статистический вывод о больных и умерших отряда; меры для сбережения здоровья отряда.
Меры для сбора верблюдов, отправление для этой цели и для наказания ослушных киргиз Султана Айчувакова и полковника Бизянова; поиск их на Усть-Урте, наказание адаевцев; возвращение Бизянова на линию.
Необходимость оставления отряда в степи до весны, приготовления к возвращению на линию; отъезд генерал-адъютанта Перовского в Оренбург, состояние больных отряда.
Часть 4
Прибытие хивинских посланцев в лагерь ложные слухи о появлении хивинского войска, выступление отряда и прибытие его на линию.
Заключение о степени способности Оренбургского войска к степным походам.
Последствия похода. Испрошение мира хивинским ханом. Возвращение наших пленных: заключение мира, новое направление торговых сношений с Средней Азиею
        ГЛАВА VIII.
Разбор причин, имевших влияние на неуспех похода, и соображения о возможности продолжать поход в Хиву.
        Приложение 1
Выписка из путешествия Виткевича в Бухару.
№ 1
СТРОЕВАЯ ЗАПИСКА о числе войск отдельного Оренбургского корпуса, назначенных в Хивинскую экспедицию.
        Приложение 2
№ 2
ВЕДОМОСТЬ съестным припасам, заготовленным для войск, назначенных для похода в Хиву, с показанием, какое количество их отправлено с башкирскими транспортами на лошадях, и какое с отрядом на верблюдах.
        Приложение 3
№ 3.
ВЕДОМОСТЬ запасам и артиллерийским снарядам хивинской экспедиции.
        Приложение 4
№ 4.
Ведомоcть припасов и прочих предметов, отпущенных в Киргизскую степь в число запасов экспедиции.
        Приложение 5
№ 5.
ВЕДОМОСТЬ порядка движения башкирских и мещеряцких обозов из их домов в гор. Оренбург.
        Приложение 6
№ 6. ВЕДОМОСТЬ о движении башкирских транспортов из гор. Оренбурга в Киргизскую степь, и о числе павших башкирских лошадей.
        Приложение 7
№ 7. ВЕДОМОСТЬ о числе людей в башкирских транспортах при движении из Оренбурга в Киргизскую степь, и о смертности между ними во время этого движения.
        Приложение 8
№ 8. ВЕДОМОСТЬ о количестве верблюдов собранных у киргиз.
        Приложение 9
№ 9. СУТОЧНЫЙ РАПОРТ о состоянии отряда 2-ой колонны (главной).
     ПРИКАЗ по войскам Хивинской экспедиции.
     МАРШРУТЫ
     ДИСПО3ИЦИЯ для расположения и движения войск Хивинского отряда.
        Приложение 10
№ 10. ВЕДОМОСТЬ общего рассчета верблюдов отряда, при движении от Эмбенского укрепления в Хиву.
        Приложение 11
№ 11. ВЕДОМОСТЬ всем запасам, состоящим в отряде к 25-му числу марта и примерный расход по 15-е мая 1840 года.
        Приложение 12
№ 12. РАПОРТ О СОСТОЯНИИ ОТРЯДА ДЕЙСТВУЮЩИХ ВОЙСК ПРОТИВ ХИВЫ.
        Заключение
        Иллюстрации

0

11

ПИСЬМА
гр. В. А. Перовского к Н. В. Балкашину.

8 февраля 1907 г. Оренбургская Ученая Архивная Комиссия заслушала предложение Михаила Эдуардовича Эверсмана (Сын известного ученого и проф. Казанск. университета Эдуарда Александровича Эверсмана помещик Оренб. уезда.), не пожелает ли она поместить в «Трудах» своих хранящияся у него письма гр. В. А. Перовского к Н. В. Балкашину. В виду согласия Комиссии г. Эверсман прислал 9 писем с похода на Хиву в 1839-40 г.г., 11-ть – с похода под Ак-Мечеть 1853 г. и, кроме того, относящияся к последнему походу 3 письма В. В. Григорьева к Балкашину и 7 копий с оффициальных бумаг. Из этого материала оказались уже напечатанными в Русском Архиве за 1879 г. (кн. 2) два письма гр. Перовского, одно – Григорьева и 5 оффициальных бумаг, а потому они и не будут помещены ниже….

Прежде чем приступить к изложению писем, не лишним будет сказать два слова о лицах, ведших эту переписку, т.е. о гр. Перовском, Н. В. Балкашине и В. В. Григорьеве.

О гр. Василие Алексеевиче Перовском и, в частности, о его походах на Хиву и под Ак-Мечеть уже имеется в настоящее время немало литературных данных. Назовем, напр., книгу И. К. Захарьина [150] (Якунина), изд. в 1901 г. в С.-П.Б., «Граф В. А. Перовский и его зимний поход в Хиву», Н. Веселовского (1877 г. С-П.Б.) «Очерк историко-географических сведений о Хивинском ханстве», Н. Л. Иванова (1873 г. С.-ПБ.) «Хивинская экспедиция 1839-40 г.г.», М. Иванина (1874 г. С.-П.Б.) «Описание зимнего похода в Хиву 1839-40 г.г», брошюру Юдина «О графе Перовском» и XVIII выпуск «Трудов» Оренб. Ученой Архивной К-ссии «Записки генерал-маиора Чернова». В первых двух книгах собрана значительная литература по данному вопросу. Кроме того, разного рода сведения разбросаны еще на страницах журналов: «Библиотека для чтенья» (1859 г. № 10), «Мир Божий» (1898 г. сент.), «Исторический Вестник» (1899 г. май), «Русский Архив» (1865 г. кн. 3, 1878 г. кн. 1, 1879 г. кн. 1 и 2), «Военный Сборник» (1863 г. янв. и февр.), а также в «Трудах» К-ссии, и т.д. Несмотря, однако, на существование такого обильного материала письма самого гр. Василия Алексеевича с походов ценны потому, что рисуют нам облик этого выдающегося человека не с оффициальной стороны, а с интимной без прикрас, раскрывая нам его мысли и чувства. И если, как видно, общество интересуется личностью графа, то нам то, жителям Оренбурга, где В. А., будучи дважды начальником края, прожил 15 лет, неустанно работая на пользу этой окраины, и где память о нем жива и до сих пор, – всякое сведение о нем представляет несомненную ценность.

Биографические сведения о Николае Васильевиче Балкашине (Гр. Перовский писал «Болкашин».) удалось почерпнуть только из формуляра, любезно присланного Департаментом Общих Дел (М.В.Д.). Как оказывается, Н. В. происходил из дворян Московской губернии. Повидимому, он окончил курс в училище колонно-вожатых, так как 8 мая 1821 г. [151] поступил в этом звании на службу. Чрез два года в чине прапорщика Н. В. был зачислен в свиту Его Императорского Величества по квартирмейстерской части и за отличие по службе произведен в подпоручики, именно, за участие в военной экспедиции в киргиз-кайсацкой степи и в перестрелке при р. Эмбе. В 1825 г. Н. В. был командирован с отрядом для принятия купеческого каравана, отправлявшегося в Бухару, при чем опять побывал в перестрелках с хивинцами, трухменцами, каракалпаками и киргизами. Вскоре после этого он за болезнью был уволен от службы, но уже в 1829 г. вновь поступает адъютантом к начальнику штаба отдельного оренбургского корпуса ген.-лейт. Веселитскому, а затем к ген.-м. Чуйкевичу. При военном губернаторе гр. Сухтелене работал он по проведению коммерческого тракта от г. Самары до Верхнеуральска, а затем при гр. Перовском в чине штабс-капитана назначен был адъютантом к нему. Получив в 1837 г. чин капитана, Н. В. в 1840 г. назначается исполнять должность командующего Башкиро-Мещерякским войском с состоянием по кавалерии подполковником, а уже в 1843 г. производится в полковники. Чрез два года после этого Н. В. переходит на службу в Мин. Вн. Дел на должность Саратовского вице-губернатора, а в 1846 г. видим его Оренбургским гражданским губернатором. С генеральским чином Н. В. еще раз в 1851 г. возвращается на военную службу и, оставаясь на прежней должности, получает также в командованье и Башкирское войско. Во время похода гр. П. под Ак-Мечеть на Балкашина было возложено исполнение должности генерал-губернатора. Время смерти Н. В. неизвестно; известно лишь, что он умер в Петербурге на пути заграницу. Женат был Н. В. на вдове полковника Габбе, Варваре Александровне, дочери ген.-лейт. А. П. Мансурова. [152]

Что касается известного востоковеда, впоследствии профессора с.-петербургского университета, Василия Васильевича Григорьева (1816-1880), то достаточно сказать, что он попал на службу в Оренбург по приглашению гр. П. на должность чиновника особых поручений, был начальником Пограничной Комиссии, а во время похода 1853 г. состоял в качестве правителя походной канцелярии и историографа экспедиции.
П. Цыпляев.
Текст воспроизведен по изданию: Письма гр. В. А. Перовского к Н. В. Балкашину // Труды оренбургской ученой архивной комиссии, Вып. XXIII. 1911

I. ПИСЬМА В. А. Перовского к Н. В. Балкашину с похода в Хиву.
(30 Ноября 1839 г. – 20 Марта 1840 г.)

(читать)

№ 1. Р. Темир. 170 верст от Оренбурга 30 Ноября 1839 года.
Все это время не имел я ни одной свободной минуты, чтобы сказать Вам два слова, любезнейший мой Балкашин; поговорить с Вами хочется, хотя и не имею ничего сказать, чтобы Вы не знали; горько, очень горько было мне с Вами разставаться, но с тех пор, как мы разстались, не проходило ни одного дня, ни одной ночи, чтобы я по нескольку раз не думал о Вас и не радовался, что здоровье Ваше в последнее время было так разстроено, что не можно было и подумать Вам пускаться в этот зимний поход. Иначе [153] могли-бы Вы обмануть себя на свой счет, пойти в степь и наверное-бы не выдержали морозов и усталости. Впрочем до сих пор, хотя холода и постоянные доходят до 30 и небывают менее 15°, но настоящей нужды мы еще не терпели: одеты хорошо, едим также и можно бы итти припеваючи, если бы солдаты были не такие распущенные, вялые, никуда негодные воины; в них не только нет воинского духа, но и нет воинской дисциплины. К несчастию поправить этого теперь совершенно уже нельзя, но, по крайней мере, необходимо стараться ввести столько порядка, чтобы быть не хуже хивинцев, а теперь, право, я не знаю, кто из нас лучше; на первом переходе за линию был уже один случай явного неповиновения против моих приказаний между артиллеристами 14-й бригады; вчера один часовой ночью бежал из цепи, бросив свое ружье, плутал несколько часов по степи, наткнулся на другую колонну и, думая воротиться к своему отряду и избегнуть наказания, украл в той колонне ружье (Случай этот описан в книге «Граф В. А. Перовский и его зимний поход в Хиву» И. Н. Захарьина (ч. 2, стр. 37-39). Ред.); к несчастию я вынужден показать над ним всю строгость военных законов в военное время, без этого Бог знает, что может случиться в ту минуту, когда будет требоваться от солдата слепое повиновение перед неприятелем.

Офицерство у нас все здорово, а между солдатами простудных больных прибавляется каждодневно. Как рано мы не встаем, сколько не стараемся вьючить скорее, но переход в 20 верст не можем делать так, чтобы приходить засветло и чтобы верблюдам оставалось время пастись; благодаря киргизам, вдоль всего Илека стоят стога с сеном, мы покупаем его и кормим верблюдов, но далее когда прибудем на Темир, надобно будет принять другую систему следования и тогда вероятно будем делать менее 20 верст. Второй [154] экземпляр походной кухни меня спасает, – только этим средством и удалось мне нагревать мою кибитку, так что при 25° мороза могу довести у себя до 15° тепла. Adieu cher et bien aime ami, je vous embrasse et baise les mains de Варвара Александровна. Je vous prie d’ecrir a Алеша (Незаконный, но усыновленный сын В. А. Ред.) et lui donner de mes nouvelles et de m’en donner des siennes. Adieu encore une fois.

B. P.

P.S. Султан Юсуф привел мне сюда лошадь, кажется, что хороша, испробовать еще не успел, сделайте ему хороший подарок от моего имени.

В заголовке моего письма вместо Р. Темир читай Р. Илек; когда то будем на Темире? Оттуда и до Эмбы не далеко, а от Эмбы…

Письмо это пишу с казаком, привезшим мне ответные бумаги от Струкова.

№ 2. 26 Декабря 1839 года.

Любезнейший Николай Васильевич! Внезапно представившийся случай отправлять письма в Оренбург не дает мне времени писать Вам много; в нескольких словах скажу только, что несмотря на морозы и бураны все мы здоровы; по крайней мере в отношении к офицерству слово все справедливо, касательно солдат нечего греха таить: едят как быки, а болеют и умирают как мухи; казаки совсем другое дело, здоровы и бодры. Однако же наднях известие о соседстве хивинского войска ободрило все наше, – и впрямь находка; если они нас дождутся, если их у Картамака или где нибудь вблизи много, то это нам клад, – нас теперь больше и мы свежее, чем будем при спуске с Устюрта, а если здесь удастся их поколотить (в чем не хочу сомневаться), то к ним прийдем уже совершенными [155] хозяевами. Что часто приводит меня в затруднение и в немалое, это то, что все наши Гг. вывезли с собою свои оренбургские страстишки и личности; – прошу при таком ограниченном числе офицеров и при таком числе ограниченных офицеров управляться так, чтобы такой то не сходился с таким то, не был бы от него в зависимости и проч. и проч.

Надеюсь перед выступлением от сюда написать Вам еще, – теперь прошу переслать прилагаемое письмо. –

Прощайте, обнимаю Вас, как люблю, от всего сердца. Мое почтение Варваре Александровне. (Супруга Н. В. Балкашина и дочь г. л. Александра Павловича Мансурова, бывшего в итальянском походе Суворова и действовавшего против Пугачева. Ред.)

В. Перовский.

№ 3. Укрепление на Эмбе. 5 января 1840 г.

Много раз Вам спасибо, любезнейший друг, за письмо от 14 декабря; по крайней мере Вы поговорили со мной о моем Алеше, хотя и не имели о нем свежих известий, а я писем; если бы они в Москве могли понять, что значит для меня ожидать от него письма, ждать месяц, получить наконец нарочного и ни слова о нем – от многих горьких минут избавили бы меня, если бы писали чаще.

Мы все еще на Эмбе и с Усть-Урта доползем не скоро, в долинах намело много снега, колонны выступают сюда дня через два, одна после другой; это для того, чтобы без нарочитого конвоя можно было передавать и довести до Эмбы больных наших из Ак-Булака. Авось либо пойдем скорее взобравшись на Устюрт. – Здесь мы потеряли без малого месяц, но нечего было делать; теперь бы в том беда и невелика, но для возврата месяц значит много. [156]

Очень благодарен Вам за труды и старания по настоящей Вашей обязанности, поблагодарите от меня и Пучкина; старайтесь завести очередные верные списки, этим устранится много злоупотреблений, которых без того и знать нельзя. – Когда то приведет Бог поблагодарить Вас на словах и обнять на деле так, как теперь обнимаю в мыслях?

Мы к морозам привыкли совершенно, они более никого из нас не пугают и, если что повредит экспедиции, то не они, а глубокий снег, утомляющий верблюдов и мешающий им добывать корм; этого признаюсь я боюсь очень. – На днях киргизы отряда вздумали было пошалить, отказались итти вперед, объявив решительно, что предпочитают умереть все здесь на месте, чем по эдакому морозу нести головы в Хиву; словесные убеждения остались тщетны и только после второго разстрелянного человека и когда прочие ожидали той-же участи, начали они просить пощады и обещались во всем повиноваться.

Прощайте, любезнейший Николай Васильевич, мое почтение Варваре Александровне; кланяйтесь Эверсману с семейством (Эдуард Александрович Эверсман – ученый, изучавший Оренбургский край, впоследствии проф. Казанского университета. Он был женат на сестре Любови Александровны, Софье Ал. Мансуровой. Ред.) и Любови Александровне.

Душевно Вас любящий,

В. Перовский.

№ 4. На возвратном марше. 7-го февраля.

Не жалейте, любезный друг, о том, что не удалось Вам итти со мною в поход, Бог не благословил его; без славы, без пользы потеряли бы Вы здоровье Ваше. – О моем нечего говорить; к моему удивлению я переношу хорошо все трудности этого тяжкого похода, [157] перенес даже и беду неслыханную, удар душевный, какого, вряд-ли, кто-либо испытал. Если я не дошел до Хивы, то с помощью Бога надеюсь по крайней мере довести его обратно, что также не весьма легко; еще бы два, три перехода вперед и нас бы никогда не увидали ни Хивинцы, ни вы.

Обнимаю Вас от души. Мой дружеский поклон Варваре Александровне. Не могу сказать и приблизительно, когда с Вами увижусь; зависеть будет от того, как прибуду на Эмбу и какие изыщу средства к дальнейшему следованию.

№ 5. Эмбенское укрепление. 15-го февраля 1840 г.

В горе моем утешили меня хотя на некоторое время письма, полученные с последним нарочным. – Благодарю Вас, любезный друг, и за Ваше письмо, оно писано 3-го февраля, а 1-го числа участь отряда была уже решена. – И оффициально и особенно по частным известиям знаете Вы уже теперь подробно о причинах, вынудивших меня к отступлению. Еще здесь, на Эмбе, предугадывал я положение, в котором должны мы очутиться после, – от этого и болезнь моя, и страдания, более душевные, чем телесные. – Ужасные дни и ночи провел я; ужасна была для меня борьба, прежде чем решиться выговорить слово отступление; никто мне в этом не помог и не мог помочь; – многие, почти все видели невозможность итти вперед, но кто, кроме меня, мог бы, сказать воротимся! В случае успеха большая часть хвалы и чести пала бы на мою долю, при неудаче вся хула, осуждение, критика и проч. – все разразится над одной моею головою; – оно так и быть должно. Во многих случаях моей жизни, но ни в одном более, чем в настоящем, успокаивала, успокаивает меня совесть; теперь гораздо еще яснее, чем на Акбулаке, [158] убежден я, что если бы заставил отряд сделать хотя только несколько переходов вперед, то Вы бы из нас никого уже не увидали и мы погибли бы до единого, не видав неприятеля. Совесть запрещала мне принести отряд в столь безполезную, безславную жертву; разсудок и честь не дозволяли губить на верное и передать неприятелю без боя оружие, орудия и весь военный снаряд, который бы нашел он при нас, тогда когда уже нас бы не было.

Можно-ли было угадать такой несчастный конец экспедиции! – Вот человеческая мудрость! – Когда отряд выступил в поход, Вы, любезный Болкашин, были в отчаянии, что не могли мне сопутствовать. Вы думали, что и слава и польза идут со мною, – а свыше определено иначе; оставшись, принесли Вы более, гораздо более пользы, чем я.

Благодарю Вас от души за все старания Ваши по вверенной Вам части; теперь голова моя недовольно еще свободна, чтобы отвечать в подробности на те предметы по управлению Башкирским Войском, о которых Вы мне пишите, но все Вами сделанное и мне известное я в полной мере одобряю. – Скажу Вам не в комплимент, а как истину, в которой я убежден, что Вы соединяете в себе именно все те качества, которых требует место Вами теперь занимаемое: башкирский быт и Оренбургский край Вам достаточно известны, – на недостатки, злоупотребления и проч. успели Вы насмотреться со стороны и это чуть-ли не лучшее средство видеть вещи с настоящей точки; не говоря уже о способностях и правилах, Бог Вам дал сердце, доступное всему доброму, понимающее и угадывающее страдания ближнего и вместе с тем достаточную твердость характера; повторяю, Вы соединяете в себе все те качества, которые нужны для возведения Башкирского народа на ту степень благосостояния, на которой он стоять может и на которой я уже седьмой год как желал [159] бы его видеть. – Это мнение о Вас у меня не новое, теперь приспособляю я его только к особенному случаю, но мнение это родилось во мне с первой поры, как только узнал Вас, с тех пор оно не изменилось, а укоренилось, и если иногда Вы меня не понимали или, лучше сказать, не отгадывали, то это могло только произойти от каких нибудь обстоятельств совершенно от меня не зависящих.

Прощайте, любезный друг, мое почтение Варваре Александровне; не могу нынешний год обещать Рая Варваре Александровне. – Бог один знает, где и как я проведу лето.

В. Перовский.

№ 6. Эмба. 29 февраля 1840 г.

Я столько писал в продолжение двух дней, что, не смотря на все желанье, не могу написать ни строчки Алеше и потому прошу Вас, любезнейший друг, написать от себя Алеше, что Вы от меня получили письмо и что я здоров. – Я теперь перепархиваю или правильнее перепалзываю с Эмбы на Темир и через несколько дней окончательно расположусь на последнем, а сколько там проживу не знаю. – Я поручил Мансурову (Н. А. Мансуров – сын ген. лейт. А. П. Мансурова. Ред.) сказать Вам, чтобы Вы не оставляли моего дому; хотя бы я явился к Вам и теперь, то и тогда не было бы в этом надобности, – уместимся все и мне приятно будет иметь таких жильцов.

Обнимаю Вас обоих, т.е. Вас и Варвару Александровну.

В. Перовский.

На прошлой неделе был два дня сряду жестокий буран, который кажется кончал (Выражение киргиз. Ред.) наших верблюдов; [160] мы их потеряли еще несколько сот, и теперь из всего отряда остается не более 2 тыс. полумертвых. Расчитайте, где и в каком положении были бы мы теперь, если бы я продолжал итти вперед.

№ 7. Лагерь на Темире. 8-го марта.

Я получил письмо Ваше, любезный Балкашин, от 23 февраля – не оставайтесь весновать в степи – это опасно, говорите Вы; на это скажу Вам, что я опасности для себя не вижу никакой, и если бы была, то cela serait une raison de plus чтобы не оставлять отряда; всех, кому здесь делать было нечего или чье здоровье не надежно, я отправил в Оренбург, потому что грех было бы морить их здесь даром; я бы отправил и Габбе, (А. В. Габбе – родной сын В. А. Балкашиной, по первому мужу Габбе, и пасынок Н. В. Балкашина; он был адъютантом у В. А. Перовского. Ред.) если бы имел малейшее сомнение на счет его здоровья и теперь, если бы он сколько-нибудь захворал, я Вам даю слово, что употребляю все средства, чтобы доставить Вам его в целости; но будьте совершенно спокойны, он здоровее, чем был в Оренбурге. Что же до меня касается, то мое место здесь, пока есть сомнение, как возвратится отряд, да и что могу я сделать в Оренбурге? Приехать и безпокоится о том, что делается в отряде; признаюсь, что я остаюсь здесь по эгоизму – мне здесь лучше; не думайте, чтобы неизбежные, глупые петербургские толки меня слишком безпокоили, я решился принимать их не к сердцу, а гораздо ниже; право не знаю, в чем бы, хотя с некоторою основательностью, можно было обвинить и осудить меня? Экспедиция не с тем была снаряжена и послана, чтобы пропасть без пользы, а с тем, чтобы сделать дело, хотя и с большим риском; если же по обстоятельствам, совершенно ни от кого не зависящим, встретилась [161] совершенная невозможность достигнуть цели, а предстояла только верная, неизбежная и самая безславная гибель, то здравый разсудок, совесть и долг в равной степени требовали возвращения и, если бы от недостатка расчетливости или от самолюбивого упрямства продолжал итти в Хиву, я погубил бы весь отряд на дороге, не сделавши и не вытерпев даже ни одного выстрела, не видав и неприятеля, то заслужил-бы я себе этим чье нибудь одобрение? Принес ли бы какую-нибудь пользу и приобрел ли бы какую славу Русскому оружию? Вся польза, которую бы я получил от этого лично, состояла бы в том, что мне не пришлось бы слушать обсуждения и толки, которые слышу теперь. – Я согласен с Вами, что вторая экспедиция необходима, – но должно ли и вторую экспедицию вверить опять мне? В этом можно сомневаться: поход против Хивы более чем всякое другое военное предприятие зависит от счастья, а я довольно доказал, что в этом случае счастье меня не балует. При равном достоинстве поручение рискованное должно на войне вверять начальнику, родившемуся под счастливым созвездием, – Это основное правило, следовательно вторая экспедиция…. и проч.

Теперь несколько слов о другом предмете интереснейшем: я бы конечно был очень счастлив найти в Оренбурге Алешу, но между тем никак не соглашусь перетаскивать его туда, не зная даже, долго-ли удастся мне им наслаждаться. Ему в Москве хорошо, он там привыкает к ученью, образуется и нравственно, а в Оренбурге я буду теперь менее, чем когда либо в состоянии заниматься им с пользою. Выписать его в Оренбург значило-бы с моей стороны поступить совершенным эгоистом и не согласно с истинною отцовскою любовью. Даст Бог увижу его в Москве, хотя несколько часов.

Я не считаю нужным писать оправдательные статьи, особенно для иностранных журналов, собственно [162] мне оправдываться не в чем, достаточно простого разсказа о случившемся; что касается до достоинства государства, то по моему мнению, оно настоящею неудачею ни сколько не нарушено, а что будет далее – не в моей власти и не на моей ответственности. В этаком деле и год и два переждать нет беды, а ранее нельзя справить другую экспедицию.

Если у Вас есть мои деньги, то прошу Вас дать пятьдесят рублей Дьяконову, который должен быть в нужде. Скажите ему, что эти деньги оставил я у Вас для него перед отъездом из Оренбурга, а ему забыл сказать, чтобы адресовался к Вам, когда понадобятся. Само собою разумеется, что это не должно быть гласно.

По случаю уменьшения нашей походной артели, кажется, всех запасов достанет на все время нашего степного житья; одно вино только не удалось, почти все пропало, а то которое осталось, так изуродовано морозами, что иную будылку, иной боченок трудно распознать, что в них было, по этому я прошу Вас при отправлении Зайчикова каравана в конце этого месяца прислать нам и мне боченка два, три рому, мадеры или портвейну да бутылок несколько шампанского, лафиту и рейнвейну, а по несколько бутылок можно присылать и с нарочными, которые будут отправляться еженедельно.

Прощай любезный Болкашин; я люблю тебя с каждым днем более. Прощай, обнимаю тебя и Варвару Александровну.

В. Перовский.

Я сегодня не пишу в Москву – напиши за меня.

№ 8. Темир. 14-го Марта 1840 г.

Мансуров сказал тебе правду, любезный Болкашин, я буду очень рад, если ты, т.е. Вы останетесь [163] в моем доме под предлогом, что не имеете другой квартиры. Собственно для меня слишком довольно моего кабинета, а если нижния комнаты будут заняты Варварою Александровной, то для меня это будет предлогом избавиться от обязанности принимать всегда и всякого. – Соскучусь вверху, так сойду вниз и найду я, с кем душу отвести; прошу об одном только: чтобы мое присутствие ни в чем вас не стесняло и не принесло-бы никакой разницы в вашем быту. – Габбе можно будет поместить во флигель. Конечно, меня порадовало ободрение Государя, но лишь бы не слишком меня торопили на второй поход; право не так-то легко собраться будет и не торопясь.

В. Перовский.

№ 9. Темир. 20-го Марта 1840 г.

Благодарю за книги, любезный Николай Васильевич, многих из них не знаю и оне доставят мне несколько приятных часов. Право, кажется и вы Оренбургские не понимаете до сих пор моего положения, вызываете меня из степи, как будто бы я зажился в Париже для забав или в Риме для климата; – неужели, если мне оставаться было не зачем, стал бы я жить на месте, где рискую потерять остатки разстроенного здоровья? Через неделю надеюсь выехать отсюда, т.е. когда узнаю о количестве верблюдов, собираемых Бай-Мухамедом – прежде право нельзя. Разумеется, что я уже пойду по слякоти, но делать нечего; одному совершенно на легке ехать мне нельзя, хотя-бы этим средством и гораздо скорее добрался я до линии, но я затащил с собою в степь много таких людей или, как говорится, лиц, которых без себя на лишний месяц оставить совестно. Из последнего моего письма Вы уже знаете, почему повторение экспедиции не [164] так меня порадовало, как бы ожидать должно было: я получил слишком сильную и справедливую недоверчивость к счастию и физическим силам; быть может, разсудок и время сколько нибуть исправят это. – Алешу я не решусь выписать в Оренбург; если меня потребуют в Петербург, то увижу его в Москве.

Прощайте, обнимаю Вас, кланяйтесь Мансурову.

В. Перовский.

II. ПИСЬМА В. А. Перовского к Н. В. Балкашину с похода под Ак-Мечеть.
(18 мая – 15 августа 1853 г.)
III. 2 ЧАСТНЫХ ПИСЬМА
В. В. Григорьева к Н. В. Балкашину,
2 копии официальных бумаг и заметки гр. Перовскому

0


Вы здесь » Петербург. В саду геральдических роз » Библиотека » Хивинский поход (1839—1840)


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно