ДАЛЬ, Е. В.
(1839-?) Воспоминания
Владимир Иванович Даль и Оренбургский край
О жизни и творчестве Владимира Ивановича Даля существует довольно обширная литература. Многое в работах о нем почерпнуто из воспоминаний его современников П. И. Мельникова-Печерского, Я. К. Грота, Д. И. Завалишина. Неоценимую услугу исследователям оказывает книга нашего земляка Н. Н. Модестова «Даль в Оренбурге», вышедшая в нашем городе в 1913 г.
Оставили свои воспоминания (частично опубликованные) и две дочери Владимира Ивановича – Ольга и Екатерина.
Воспоминания Екатерины Владимировны Даль начали публиковаться в журнале «Русский вестник» – в томе 142-м, июль 1878 г., напечатаны первые семь глав. Однако в следующем томе обещанного продолжения не последовало, – вероятно, по причине крайне резкого отзыва о них Дмитрия Иринарховича Завалишина, друга Вл. Ив. Даля, – и Екатерина Владимировна, скорее всего, предложила свои мемуары журналу «Русская старина». По крайней мере, в архиве именно «Русской старины», хранящемся в Рукописном фонде Пушкинского дома, были обнаружены XIV, XV и XVI главы записок Е. В. Даль о своем отце (ф. 265. оп. 2, ед. х. 83), две из которых, XIV и XVI, мы помещаем ниже. Глава XV, целиком посвященная Хивинскому походу, будет опубликована в одном из следующих выпусков альманаха.
Но как относиться к той уничижительной оценке этих воспоминаний, что дал им Д. И. Завалишин? Я думаю, спокойно и с пониманием. С пониманием того, что любые воспоминания субъективны всегда, субъективны изначально – в том числе и воспоминания Екатерины Владимировны, и воспоминания самого Дмитрия Иринарховича, известного публициста, автора работ о Вл. Ив. Дале, Ф. И. Тютчеве и декабристах. Современные исследователи отмечают в этих трудах определенную предвзятость, явное преувеличение своей роли в движении декабристов и нарочитую дегероизацию их жен. Воспоминания Е. В. Даль будут особенно интересны оренбуржцам, ибо содержат много наблюдений о местном быте, .характерном для тех лет, когда здесь жил и работал Вл. Ив. Даль. Тем более, что и написано об «оренбургском периоде» этого замечательного человека совсем не так много, как порою кажется.
Публикация, подготовка к публикации, вступительная статья и комментарии – А. Г. Прокофьевой
Екатерина Владимировна Даль
Оренбург
XIV.
Приехав в Оренбург, отец остановился в доме откупщика Звенигородского и, кажется, в этом доме родился 11 июня 1834 г. старший сын его Лев-Василий-Арслан. Крестным отцом был Перовский. Подбор имен понятен: Львом в память дяди Левы, Василием в честь Перовского, а Арсланом ради того, что отец учился тогда по-татарски и перевел имя Льва, называвшегося по-татарски Арсланом. На крестины Льва, кроме пастора, были приглашены священник и муфтий. Пастор делал было затруднение [141] относительно имени Арслана. Отец шутливо заметил, что придется обратиться к муфтию. Муфтий этот сделался впоследствии одним из самых близких друзей отца по Оренбургу. «Абдуль Давлечич» стал уже учить его по-татарски, а у него учиться по-русски, отец уже заметил в нем живой, горячий ум и не может понять, как он сроднился с «татарским благочестием», то есть вечно сидит повеся нос.
Юлия Егоровна также полюбила муфтия, но разговоры их были презабавные. Она – на немецкий лад ломает русский язык, он – на татарский, оба хохочут и оба остаются довольны беседой.
Плохо владела русским языком Юлия Егоровна; вместо «простокваши» говорила «одна горшка со кислой молокой»; но этот недостаток скрадывается тем, что тогда в доме отца был еще в ходу почти только один немецкий язык.
Сблизился отец с Дьяконовым; не знаю, чем был этот Дьяконов вообще в Оренбурге; знаю только, что отец дорожил им как хорошей летописью, называл его своим «русским учителем» и читал с ним Киршу Данилова. Тут Дьяконов был как у себя дома и, объясняя отцу былины, утверждал, что они объясняются проще, чем пишут о них в книгах. Он сказал, что простота песни, даже нередко самый смысл ее, часто исчезают перед тем, кто принимается «мудрствовать над ней лукаво», что как просто выливается она из души человека, так же просто и должно ее принимать. «У нас скоро станут объяснять песнь по мифологии», – расхохотался Дьяконов, не подозревая, что в эту минуту он был пророком, что хоть и не скоро, хотя и через 40 лет, а стали над ними «мудрствовать лукаво».
С приездом Перовского для Оренбурга настала новая эра. Перовский привез с собой людей образованных, нашлись и «туземцы», сочувственно отнесшиеся к этому пришествию варягов.
Выстроил Перовский дворянское собрание; в новом собрании стали веселиться по-новому, патриархальность, с которой, бывало, Петерсен подносил бабушке Анне Александровне для потчевания остальных дам – исчезла. И дамы явились бойкие, ловкие, такие они были и те же, да не те же.
Отец говаривал, что ему трудно было постоянно относиться к Василию Алексеевичу, как должен относиться подчиненный к своему начальнику; что Василий Алексеевич был, по выражению отца, «капризным ребенком», то выражая желание брататься с ним, то вдруг вытянется пред ним и примет начальнический вид. Однажды он продекламировал отцу слова Дон Карлоса, обращенные к Позе, и, вопросительно взглянув, спросил:
«Ich frage ob Ihr meinen Freund sein wollen?» («Я спрашиваю, хотите ли вы быть моим другом?» (Здесь и далее расшифровка, перевод с немецкого – Е. Я. Нейфельд.))
Отец молчал, Перовский повторил вопрос. «Такая дружба, как у Позы с Карлосом, могла быть только у Шиллера в трагедии», – отвечал отец. Перовский недовольно закрутил ус.
Юлия Егоровна завела танцевальные вечера; заметя, что молодежь обижается, зачем позвали того, а не другого, пререзко объявила, что дни назначены, кто хочет, может сам придти и что ей рассылать за молодежью некого. «Барышни – другое дело, за ними я буду сама ездить», – прибавила она. И затем: как только Дальская линейка застучит, бывало, в назначенный день по оренбургской мостовой, – «Юлия Егоровна поехала за барышнями», – говорила молодежь и спешила к ней на вечер. [142]
Вообще говоря, Юлию Егоровну не полюбили в городе за ее чрезмерную резкость, но это знал всякий про себя, а при встречах с ней отчего-то все к ней толпились.
«Юлия Егоровна, с кем вы это танцуете?»
«Со стулом».
«Неужели же так лучше, чем с кавалером?»
«По крайней мере, вздора не врет».
Но и над таким беззаботным житьем набежала темная тучка.
Меньшой брат отца, любимец бабушки Юлии Христофоровны – умный, даровитый дядя Павел был исключен из Дерптского университета, однако с правом поступить в него через год.
Павел написал отцу пререзкое письмо на могера (так в рукописи – ред.); но отец отвечал ему, что в его глазах могер всегда и во всем будет безусловно прав. А узнав, что у Павла чахотка в сильной степени, он советовал ему провести этот год на юге.
И вот отправился бедный Павел на юг, в Италию; денег у него тогда от бабушки не было, и он отправился пешком. Прощаясь с ней, Павел горько заплакал и сказал ей, что ему особенно больно то, что она, мать его, уже ни в чем его не упрекает.
У бабушки было золотое правило: никогда не упрекать человека тем, что он уже сделал. Она часто бывала тяжела в обиходной, ежедневной жизни, но зато к прошлому она всегда относилась чрезвычайно снисходительно.
Проводя Павла, бабушка отправилась в Оренбург: не на что и ни при чем ей было жить отдельно.
Недолго походил бедный Павел по Италии и скончался в Риме, в страшной тоске по матери.
В это время у отца родился второй сын Святослав-Василий-Павел. Это был маленький Павел, который должен был рассеять бабушкино горе по большому Павлу. Крестил его Перовский.
Во время службы в Оренбурге, отец несколько раз ездил в Петербург по делам. И вот в эти-то приезды начинается его знакомство с писателями. Проезжий всегда может легче сходиться с обществом, да и его всегда и везде более честят, чем постоянно живущего.
Чрезмерная скромность отца не допускала его считать себя из ряду вон человеком, он всегда считал себя только тружеником. Как ни стараешься объяснить себе эту, часто неуместную, скромность его же взглядами на дело, тем не менее письма его, в которых он описывает, как принимали его писатели в своем кружке, – тяжело действуют. Как и всегда тяжело на меня действовал его униженный взгляд на себя: никогда не мог он счесть себя ровней кому бы то ни было, всякий человек стоял в его глазах чем-нибудь выше его. Особенно чины любил он видеть на других, но у самого был панический страх перед ними; и когда <…> Лев Алексеевич Перовский предложил ему губернаторское место, он отказался словами: что никогда не пойдет туда, где должен стоять будет первым.
А он сидел на обедах, которыми его чествовали во время поездок из Оренбурга, не подозревая, что сидит на них первым между писателями, которых сам называет в своих письмах своими братьями.
Случилось ему и самому принять в Оренбурге одного из первых, именно Пушкина. Анекдоты о Пушкине все слишком известны, чтобы их здесь снова привести.
«Вы увидите, из меня еще многое выдет», – сказал Пушкин отцу в [143] Оренбурге; он был поражен тем же, что поразило и отца при приезде в Оренбург: строем жизни на Урале – непочатый угол, которым сочинитель может заняться. Он почувствовал, что Урал мог бы много вызвать из него. То же казалось и отцу: после поездки по Уралу ему захотелось написать роман: зачем же он упрекал Поцелуева в желании быть поэтом?
В конце 30-х годов Оренбург посетил Государь. Ему была представлена вся Оренбургская степь: и киргизы с их гарцованьем и скачками, и весь beau monde, который за некоторыми исключениями, не много отошел от киргизов.
«Ваше Высочество! а Вы в Казани были?» – спросила Его одна барыня.
«Нет, не был».
«Советую побывать. Хорошенький городок. Я в нем родилась и выросла и за Воина Васильевича замуж вышла».
«Послушайте, – сказал Государь Перовскому, – вот эта дама хвалит Казань: она в ней родилась и выросла и за Воина Васильевича замуж вышла».
В кадрили Великого Князя просто толкали и не подозревая, что следует извиниться. Извинилась одна, сделав ему придворный поклон, за толчок, который мог быть приписан ей, ибо она стояла подле толкнувшей.
Из Оренбурга Государь поехал в Уральск. Отец был в числе сопровождавших Его и в Уральске получил письмо от Юлии Егоровны о смерти Святослава.
Вернувшись в Оренбург, отец застал Юлию Егоровну неутешною в потере, – хотя она и не надеялась, чтобы Святя мог жить; развитие в нем было слишком раннее; это был курчавый, белокурый ребенок с умными синими глазенками, всегда поднятыми к небу.
«Милые детки! – писала им Паулина, но письмо это уже не застало Святослава. – Тетя Половина (так прозвал ее Леля, еще затрудняясь выговорить: Паулина) очень рада, что у Святи есть теленочек, и что Леля сам поливает цветы…»
Итак, вернувшись в Оренбург, отец снова вошел в свою колею: служба, общество, литературные труды, и снова съездил в Петербург. Но сочинения его, делая в обществе много шума, мало приносили ему денег, то повесть пропадет за Плюшаром, Смирдиным, Булгариным, Башуцким, или и не пропадет, но по два года не высылают деньги. Ему повезло в финансовом отношении, когда он познакомился с Краевским. Думал отец открыть книжную торговлю в Оренбурге и, приискав честного человека, сдать ему свой склад; однако не решился, боясь ошибиться; он не считал себя способным на купеческие дела, да и слишком дорожил всегда тем, что держал в руках.
В это время он случайно купил себе дом, он никогда не думал покупать себе дома, но какой-то отъезжающий до тех пор приставал к отцу: купи да купи у меня дом, что в самом деле купил.
Вскоре по покупке у него родилась старшая дочь Юлия. Появление этого ребенка стоило жизни его матери. Она не вставала со дня Юлиного рождения (с февраля) и в июне умерла. Пять докторов ее лечили, а когда спросили самого отца, то он отвечал: «Роем могилу». И в это время на него напала такая тоска, что он стал искать развлечений вне дома. «Я не понимал тогда, что бежал от самого себя», – говаривал он после. А Юлия Егоровна надеялась поправиться в Гнездовке, куда мой дедушка Соколов ее неотступно звал. [144]
Но раз, ложась спать, она вдруг вскрикнула; предсмертный пот вдруг выступил у нее по телу.
«Gott, giebe mir einen leichten Todt», («Боже, дай мне легкую смерть».) – сказала она и скончалась. Так описал отец ее смерть в одном из писем, но иначе он рассказывал ее на словах:
«Sei gluiklich», («Будь счастлив».) – сказала она ему.
С полчаса стоял отец над покойницей и смотрел, смотрел на нее. «Sie war vorhin», («Она была только что».) – писал он одному из своих друзей. Выкопали могилу Святи и поставили в нее его мать.
Смерть эта так подействовала на отца, что он точно переродился: из веселого, почти беспечного вышел вечно вздыхающий, вечно задумчивый; с этой минуты я начинаю узнавать своего отца в каждом его слове – он сделался именно таким, каким я его впоследствии знала.
«Что сказать тебе, – писала Паулина отцу по поводу этой смерти, – сказать ли, как я плакала, воображая, что плачу с тобой? Сознаться ли, что рада бы была умереть за нее? Но, видно, должно старому дереву и скрипеть да стоять, а молодому падать».
Отец положил на могилу Юлии Егоровны камень, который впоследствии положил у подъезда дома; а вернувшись из Хивинского похода, он заменил на могиле взятый камень чугунной плитой с надписью: «Жниво Господне готово, ему же созрети в день жатвы». «Двадцатичетырехлетняя мать с годовалым сыночком своим».
Отчего-то он не хотел выставлять ее имени. «Чтобы не ругались над прахом», – говаривал он. «Я и дети – найдем ее, а больше никому не надо».
Дело в том, что не любивший умную и резкую Юлию Егоровну Оренбург сочинил на нее какую-то клевету, до того обидную, что отец до старости тяжело об этом вспоминал; всегда, бывало, скажет, как-то сдерживая вздох: «Бог с ними. Пускай Господь простит им клевету, но я не могу».
В год смерти Юлии Егоровны судьба послала ему развлечение: Хивинский поход. Это огромная страница в истории жизни отца. Он сам вскоре замечает, что жизнь его наполняется большими событиями, и мысль описать эту жизнь – все более и более им овладевает.
«Я никак не думаю, – говорит он, – чтобы одна жизнь так называемых великих людей стоила пера скорописчика. Жизнь этих людей почти всегда пишется с особенною целью: громкие события, гласные дела, славные поступки и знаменитые изречения – на переднем плане; знаменитый муж – впереди, он на виду, а человек изредка мелькает в просветах. Словом, что всегда быль (или небылица) объективная, хотя и придан ей субъективный вид. Для меня глубина души дороже. Все то, что происходит в человеке не для света, не для людей, или, по крайней мере, не для всеведенья, не для всеуслышанья, что редко обнаруживается, что не всякий даже поймет и оценит – это мне дорого. Нельзя не согласиться, что жизнь темного, незначительного человека не была занимательна в той же степени, как и жизнь громкого силой, властью и делами. Я думаю даже, что внутренняя жизнь человека, которого могу почитать себе ровней, который живет, как я, почти в тех же отношениях, почти в том же кругу, должна занимать меня в известных случаях более жизни Наполеона; по крайней мере, могут быть минуты, в которые душа найдет более пищи в первой; кроме того, вы [145] согласитесь, что и будничная жизнь требует, в тесном кругу его, те же самые усилия, как и жизнь великого человека. Орудия одни, только поприще не одно. Где есть самосознание-самопознание, там дух божества, там борьба начал добра и зла, там – кроме прозябанья животной жизни – жизнь духовная. Разгадать ее нельзя».
Итак, отец сам определил, какого рода жизнь стал бы описывать. Не знаю, что помешало ему исполнить намерение. Помеха ли извне? Или намерение его переменилось? Но в старости он наотрез отказывался, ссылаясь на две причины: во-первых, что в 1848 году принужден был сжечь бумаги, слишком важные для описания его жизни. (Что заключалось в этих бумагах – я не знаю; знаю только, что он их считал почти одними относящимися до своей жизни). А во-вторых, что охота гласной исповеди в нем прошла. Ему оставалось только написать жизнь «великого человека, написавшего Словарь Живого Великорусского языка». Ну, от этого он был далек.
«Словарь пускай читают, – говаривал он, – а до жизни моей никому нет дела». [146]
Оренбург
XVI.
Возвратившегося в Оренбург отца маменьки причислили к числу мучеников. Он действительно хотел жениться, только колебался в выборе. Ему нравилась Бекбулатова за красоту ее и за ее бархатный голос. Несмотря на свою недалекость, она поддавалась впечатлению минуты с увлечением гения; глаза ее поминутно меняли цвет и выраженье лица то и дело менялось. Вторая – восторженная Стерлиг, которую отец прозвал «высокою поэзией». Наконец, моя мать, которую он прозвал «милой прозой». Отец колебался, а Юлия Христофоровна сразу угадала, на ком он женится. Она знала, что Бекбулатова ненадолго заняла его сердце и потому не обратила на нее внимания. «Высокую поэзию» поставила на ее высоту и сблизилась с «милой прозой».
Но была в Оренбурге и такая особа, которая сама желала устроить свою свадьбу с отцом. Она стала бесцеремонно всех уверять, будто влюблена в какого-то грека. Сначала никто не обратил на это внимания. Ну, влюблена – так влюблена, что уж тут такого? Но после было ужасно смешно, когда она в отце узнала этого грека! Дело в том, что отец был одет на одном маскараде, в Петербурге еще, греком, – случилось быть на нем и этой барышне; увидавшись в Оренбурге, она и разыграла из себя роль удивленной, что этот грек – не в самом деле грек, а мой отец.
Между тем, дедушка Лев Васильевич, напившись разгоряченный родниковой воды, схватил скорую чахотку. От горя с бабушкой Анной Александровной сделалась горячка, и она поэтому ходить за ним не могла.
В минуту смерти дедушки мать вышла к ней.
«Катя, – сказала ей бабушка, – твой отец умер».
«Да, маменька».
«Вот видите, я знаю».
Мать была поражена ее горячечными, вещими в эту минуту глазами.
Отец мой услыхал о его смерти на кочевке у Перовского. Все жалели об нем.
Житье «на кочевке» (дача Перовского) было в отношении щедрот хозяина продолжением хивинского похода. Пили и ели на его счет. Зато уж и лести гостей не было конца.
У Василия Алексеевича был приемыш, мальчик лет 10, избалованный донельзя, Алеша. Раз сидели все, кроме самого Василия Алексеевича, на траве в кружок и пили чай. Алеша взял хлыст и стал тем забавляться, что хлестал каждого по спине, заведя очередь.
«Алеша, – сказал ему мой отец, – меня ты не тронь, а то и я тебя».
Алеша засмеялся, но когда дошел черед до отца, то он его не пропустил. Тогда отец встал, вырвал у него хлыст и исполнил свое обещание. Затем он пошел к Василию Алексеевичу и, рассказав как дело было, просил его запретить сыну такую игру, а иначе она всегда будет кончаться для него так дурно.
Василий Алексеевич закрутил левой рукой ус и, сделав несколько мерных шагов вперед, проговорил: «И ничто ему». Однако в душе долго дулся на отца. Он не давал себе отчета, в какие гранды готовит бедного Алешу. Заставлял его кидать червонцы из форточки, французам воспитателям платилось по 6000 и по 10000, – но то, что погубило его впоследствии, того не отстранил десятитысячный гувернер, того не заметил его [147] отец; оно вкралось в душу ребенка, как вкрадывается сырость в дом, т.е. он всосал это в воздухе, которым дышал, а именно: лесть окружающих. Если бы Циолковский сдавал бы ему сдачи за каждый кнут, если бы он больше слышал правды вокруг себя, и если бы поменьше было у его воспитателей старанья развить в нем барские начала, он не провел бы такой безотрадной жизни впоследствии.
Отец мой всегда с сочувствием вспоминал об этом мальчике, утверждая, что он не был лишен хороших качеств, но что гибель и тогда уже была очевидна.
Василий Алексеевич страстно любил своего приемыша, но он сам часто неясно отличал образование от воспитания; заботы свои он всегда клал на великие деньги – чего же еще надо? По временам он и сознавал, что Алеша не вполне то, чего бы он желал от него, тогда становился вдруг придирчив и строг донельзя, даже мой отец возмущался такой строгостью.
Раз как-то бабушка Юлия Христофоровна заговорила с ним об Алеше.
«Ах! это мерзкий мальчишка!» – отвечал он ей.
«При таком мерзком воспитании не ждите хорошего мальчика».
«Как Вы мне смеете это говорить?»
«Я употребила Ваши же слова».
Неловко становилось Перовскому при беседах о воспитании.
«Русский Бог велик и поднимет моего Алешу», – кончал он, смеясь.
И опять принимался страстно любить его, и мил был ему тот; кто не мешал этой безответной любви, чья лесть кидала бедного Алешу в больший и больший обрыв.
Между тем, бабушка Анна Александровна переехала на зиму в Оренбург. Ее дела были в следующем виде: купленную от Козловой в Уфимской губернии (тогда Оренбургской) землю, едва-едва стала заселять. Купленные из Воронежской и Тамбовской губернии крестьяне были тогда едва еще водворены. Вдобавок, год был такой голодный, что киргизки продавали детей за 20 фунтов муки. Конечно, тут не было таксы, но по крайней мере раз сунула ребенка одна киргизка моей матери с просьбой взять его за 20 ф. муки. Тогда моя бабушка, жившая в Оренбурге, не смотря на свое трудное положение, приказала, чтобы всегда срезок хлеба лежал на окне ее кухни.
Но вернемся опять именно к барским делам.
Бабушка была в страшном отчаянии; продала все свои вещи, и все было мало. Тогда дедушка во сне ей явился, утешал ее и сказал, чтобы она продала свой дом в Оренбурге.
Между тем, мать моя вернулась раз очень задумчивой от Юлии Христофоровны и рано ушла спать.
На другое утро приехала и Юлия Христофоровна и, побеседовав с бабушкой наедине, позвала мать и тут же при всех было ей передано предложение отца.
Бабушка была в ужасном удовольствии. Отец был ее всегдашним любимцем и, конечно, не могло быть сомненья, что и покойный дедушка благословил бы эту свадьбу.
Положено было праздновать свадьбу в Гнездовке. Но отец поставил странное условие, хотя и пустое, но почти не исполнимое: чтобы на свадьбе не было ближайшей соседки Н… Как было быть? Она бы и без приглашения явилась, – как сказать, чтобы не ездила? Эта Н. всегда толковала матери, что отец «портной, сапожник, и сапожник-то самый немецкий». [148]
Но, между тем, она знакома была лет 20 и всегда уверяла, что «если я Вам, Анна Александровна, не сестра, то Вы мне сестра родная». Много было бы рассказов об этой зло-доброй женщине, если бы эти рассказы не были вводными здесь.
Итак, ее на свадьбе не должно было быть. Бабушка легко, со смехом приняла это, почти неисполнимое условие. И придумала, наконец, сославшись Н. на ее же сестрины чувства, попросить ее съездить в город за покупками, а в это время и устроить свадьбу, извинясь перед ней после и сославшись на мнимый приказ Перовского отцу (выдуманный бабушкой на живую нитку) скорее венчаться. Сказано – сделано.
Были недовольны свадьбой еще дворовые. Обидно им было отдавать «первую старшую барышню не за помещика». «Оно, хотя (говорили они), Владимир Иванович и барин, да ведь Бог его знает, у немцев все так: послужил и стал хорош».
Расплакалась и так называемая «коротенькая попадья». Это была вдова священника ближайшего прихода. Мать всегда ее особенно любезно принимала. Теперь она причитала по матери, как по покойнице: «кто будет меня потшовать, кто скажет теперь мне: пей, матушка, ешь, матушка!»
Была у попадьи этой еще и другая молитва, преуморительная. Когда идет лес по реке, сядет она на берег и молит: «Мать, Пресвятая Богородица, прибей мне к берегу вот эти бревна». Но если молимое бревно оказывалось вблизи хуже, то он меняла молитву: «Нет, лучше вон то бревно пошли мне, Мать, Пресвятая Богородица!» Когда она к нам приходила, то здоровалась всегда так: «Мое почтенье всем вообче, а Катерине Львовне воособе».
В числе довольных материной свадьбой была старушка Марья Ивановна, дальняя родственница Екатерины Семеновны. Ее мать моя особенно уважала. Ей, в ее 80 лет, отец сделал глазную операцию, вышедшую чрезвычайно удачно; но она, бедная, рано приподняла повязку: «хоть утильную капельку на свет взглянуть» – и ослепла снова.
Свадьба была 12 июля. Розенберг был шафером. Потом явилась Н. из города с покупками. «Вот видите, Анна Александровна, – говорила она, – ну не портной ли он после этого? да и портной-то самый немецкий! Из-за угла подставлять благородной женщине ногу! Ну, скажи он мне прямо, что он не хочет, чтобы я была на свадьбе. Мы бы, может быть, и поругались, но остались друзьями. А теперь вот, наплел Вам отправить меня за покупками, да и кошек-то Ваших из окна выкидывать».
(История о кошках была следующая: на другой день после свадьбы, вошед к бабушке в комнату, он увидал, что кисинька улеглась на сито с мелким сахаром, как на подушку, и заснула под свои бархатные песенки. Отец взял ее за шиворот и выкинул из окна. За ней с плачем кинулись добровольно несколько кошек еще. «Ого! Какое стадо?» – сказал отец.)
«Ну нет, – отвечала бабушка Н. – Вовсе не он это отправил Вас за покупками. Я, как друга, просила Вас об этом, нельзя же мне было быть в двух местах зараз. А тут пришлось и со свадьбой торопиться: я и забыла, что срок его отпуска уже вышел».
«О, отпуск? А в его немецкую голову не вошло продлить его?»
«Ну, полноте, нехорошо так говорить! Ей-Богу, нехорошо. И об кошках Вы, пожалуйста, не поминайте. Это все пустяки».
«Ну вот, Бог свидетель, Анна Александровна, что я не позволю сыновьям своим на немках жениться».
«Да еще сыновья Ваши малы, не подросли». [149]
«Как бы ни выросли! Ишь! редкость какая! да такая невеста и свекровь в бараний рог свернет. Не смей она против ее порядков стула с места сдвинуть!»
Между тем, над головой отца собиралась новая туча. Письма из Москвы от Паулины были все печальнее и печальнее; и как Паулина ни старалась развлечь отца анекдотами о ее Лине (воспитательнице, дуре непроходимой), отец видел ясно, что смерть приближалась к ней. Еще в свой последний проезд через Москву, он собрал своих товарищей докторов, и на консилиуме они все положили, что у нее внутренний рак.
Итак, дом отца сделался теперь русским домом. Во-первых: мать моя была русская, во-вторых: уже и отец стал оставлять немецкий язык. «Странное дело, – он писал Энгелгарду, что ему трудно стало изъясняться по-немецки. – Отчего такое перерожденье?» Я думаю, оттого, что он стал думать по-русски!
14 апреля родилась у матери дочка Мария. Затем, через несколько недель, отец и мать переехали в Петербург; гостивший у Василия Алексеевича брат его, Лев Алексеевич, взял отца к себе в секретари.
Комментарии
1. Даль Лев Владимирович (1834-1878) – старший сын Вл. Ив. Даля, родившийся в Оренбурге; академик архитектуры, принимал участие в постройке храма Христа Спасителя в Москве, автор памятника Минину в Нижнем Новгороде.
2. Перовский Василий Алексеевич (1795-1856) – граф, генерал-адъютант, Оренбургский военный губернатор (1833-1841), генерал-губернатор Оренбургской и Самарской губерний (1851-1856). В 1838 г. предпринял поход на Хиву, окончившийся неудачей, в 1853 – поход на Ак-Мечеть, в результате которого Средняя Азия была присоединена к России.
3. Даль (урожденная Андре) Юлия Егоровна (?-1838) – первая жена Вл. Ив. Даля, мать его детей: Льва, Юлии и Святослава. Похоронена в Оренбурге (могила не сохранилась).
4. Дьяконов Александр Никифорович (годы рождения и смерти не установлены) – инспектор Оренбургского Неплюевского военного училища. О дружбе с А. Н. упоминается в Напутственном слове Вл. Ив. Даля к своему словарю.
5. Даль (урожденная Фрейтах) Юлия Христофоровна – мать Вл. Ив. Даля; полунемка, полуфранцуженка (из рода гугенотов Де-Мальи).
6. Перовский Лев Алексеевич (1792-1856) – родной брат Оренбургского губернатора В. А. Перовского; министр внутренних дел, министр уделов.
7. Поцелуев – герой повести Вл. Ив. Даля «Мичман Поцелуев».
8. Соколова Екатерина Львовна (1819-1878) – вторая жена Вл. Ив. Даля (венчались 12 июня 1840 г. в селе Никольском Оренбургского уезда); училась в Петербургском патриотическом институте. Мать его детей: Марии, Ольги и Екатерины. Мария была замужем за К. Н. Станишевым, Ольга за нижегородским помещиком П. А. Демидовым, Екатерина жила одиноко, занималась переводами, автор настоящих воспоминаний.
9. Соколов Лев Васильевич – отец второй жены Вл. Ив. Даля, дедушка мемуаристки; майор, участник Отечественной войны 1812 г.
10. Соколова (урожденная княжна Путятина) Анна Александровна – мать второй жены Вл. Ив. Даля, бабушка мемуаристки.
11. Энгелгард (так в тексте рукописей) – возможно, искаженная фамилия одного из Энгельгардтов, с кем встречался или мог встречаться Вл. Ив. Даль: Василий Васильевич (1785-1837) – карточный игрок, знакомый А. С. Пушкина; Егор Антонович (1775-1862) – директор Царскосельского лицея, его дети – Александр (1801-1844), Владимир (1808-?), Максим (1804-1858); Павел Васильевич (?-1849) – ротмистр уланского полка. Конкретный адресат не установлен.
Текст воспроизведен по изданию: Владимир Иванович Даль и Оренбургский край // Гостиный двор, № 1. 1995
Источник
Хивинский поход
Степные походы оренбургского губернатора В. А. Перовского, участниками которых были писатели В. И. Даль (в 1839 г.) и А. Н. Плещеев (в 1853 г.), привлекали внимание и многих других литераторов. Интересовался ими и Л. Н. Толстой, собиравшийся написать роман, «местом действия которого должен быть Оренбургский край». В своих воспоминаниях И. Н. Захарьин-Якунин воспроизводит такой разговор со Львом Николаевичем: «…Меня этот поход (Хивинский поход 1839 г. – А. П.) очень интересует… правда или нет, что Перовский во время этого похода зарывал в землю живьем молодых киргизов-проводников в присутствии их отцов?..
Я отвечал, что это выдумка, что я, живя в Оренбурге и разговаривая со многими участниками похода…, не слышал ничего подобного; что Перовский, действительно, во время бунта киргизов в этом походе, когда они, получив деньги вперед еще в Оренбурге, хотели бросить отряд на произвол судьбы в снежной степи и уйти обратно в свои кочевья, вместе с верблюдами, покидав вьюки, – приказал, ввиду упорства взбунтовавшихся, расстрелять трех человек, – и только таким образом спас отряд, состоящий из четырех тысяч человек».
Дальше Захарьин-Якунин пишет: «О Перовском нельзя судить по одному зимнему походу в Хиву, ему не удавшемуся… Ведь Перовский потом, в 1853 году, совершил один из самых блестящих походов в глубь той же Средней Азии».
Чем же был вызван этот поход на Хиву, которому посвятила главу своих воспоминаний дочь В. И. Даля? Объясняя ситуацию, сложившуюся в 1830-е гг., А. Е. Алекторов писал, что в Хиве накопилось русских пленных до 2 тысяч, их продавали на базарах открыто: «За русского невольника средних лет и способного к работе платили 300 рублей на наши деньги, тогда как персияне ходили за половину этой цены».
Выделение русским царем 300 тысяч рублей ежегодно на выкуп не помогало освобождению русских пленных.
Подтверждая мнение Перовского, что главною виновницей всех неустройств в киргизской степи была Хива, Алекторов приводит два факта: 1) вблизи границы илецкого района то и дело появлялись между киргизами хивинские сборщики податей, волнуя и возмущая народ; 2) в 1833 г. в Оренбург был прислан хивинский начальник таможенного сбора, который предупредил русских и бухарских купцов, что караваны будут ограблены, если не пойдут через Хиву.
Летом 1836 г. по распоряжению русского правительства было задержано в Астрахани и Оренбурге более 500 хивинских купцов вместе с товарами (миллиона на полтора рублей), что дало некоторые результаты: были отпущены 25 пленных, через год – еще 80. В это время уже вышло распоряжение царя «о воинском поиске в Хиву, дабы понудить хана силою оружия выдать всех русских и доставить нашей караванной торговле полную свободу».
В начале лета 1839 г. Перовский отправил для исследования степи «съемочную партию», которая подготовила две укрепленных стоянки: на Эмбе и в Ак-Булаке близ озера Чучка-Куль (в 170 верстах от Эмбинского укрепления). Перейти пустынную степь летом считалось невозможным из-за жары и недостатка воды, так что решено было выступить ближе к зиме. Войск для похода собрали около 5 тысяч человек – 3 с половиною батальона пехоты, 2 полка уральских казаков и 200 оренбурских казаков. 14 или 15 ноября 1839 г. войско вышло из Оренбурга. В. И. Даль покинул город с последней, четвертой, колонной, где находился и Перовский. [169]
Поход продолжался несколько месяцев. Хивинцы напали лишь на один русский отряд (в 140 человек) под командой Ерофеева, их отбили. Больше хивинцев не видели, но Перовский понял, что продолжать путь (до Хивы оставалось 800 верст) нельзя: начались сильные морозы и бураны, больных с каждым днем прибывало, из двенадцати тысяч верблюдов осталось полторы тысячи, погиб транспорт с продовольствием, шедший из Ново-Александровского укрепления, в строю осталось меньше половины выехавших. И 1 февраля 1840 г. он отдает приказ о возвращении в Оренбург.
Несмотря на неудачу, поход этот все же принес пользу: хивинский хан, напуганный решимостью русского правительства, запретил своим подданным под страхом смертной казни «грабить и полонить русских» и велел передать Перовскому, что готов выполнить все его требования. Кроме того, были отпущены 416 русских пленников.
В. И. Даль на себе испытал все беды несчастного Хивинского похода. И понятно, что многие подробности Екатерина Даль (дочь Владимира Ивановича от второго брака) могла знать лишь из рассказов отца в кругу семьи. Это-то и придает ее воспоминаниям особую ценность.
Публикация, предисловие, примечания А. Г. Прокофьевой
XV.
В Хивинский поход отправились наши Оренбуржцы всей гульбой. Это был приятный веселый поход. Каждая кибитка составляла свой, особый кружок. Отцовскую составляли: Чихачев, отец, мулла, Леман, Ханыков, Штакельберг.
Но Ханыков вскоре ушел. Он удалился в другую кибитку, где ему было покойнее. «Matiere Ханыков», как звал его Перовский – в отличие от брата его «esprit Ханыков». «Matiere» страшно любил удобства, всевозможные удобства, и милосердная судьба до смеху их всюду за ним посылала. Отец говаривал, что крикнет, бывало, Ханыков посреди степи (в которой никого, казалось, не было видно): «эй, шахматы!» Смотришь – несет ему кто-нибудь шахматы; и все это он принимает с таким благосклонным, но сериозным видом, точно иначе и быть не могло бы. Самые теплые углы, самые теплые войлоки должны были быть к его услугам. «Сарданапал царевич» – прозвали его в насмешку товарищи и сторонились, ибо так было еще смешнее. А Ханыков сериозно оглядывал тогда всех, как будто желая напомнить им о приличии.
Мулла, учитель отца по-татарски, уже не был муллою; он отправился урядником в поход и был вскоре произведен; это была работа отца; он убедил его бросить чалму и идти в военную службу.
Страх не хотелось 22-летнему муфтию снять чалму и идти в урядники, а бойкий, предприимчивый ум его вторил, между тем, отцу и говорил Давлечину, что и там хорошо.
«Каким чином я на службу поступаю?» – допрашивал Давлечин.
«Каким чином! – восклицал отец. – Известно, рядовым».
«Русский поп капитан», – возразил Давлечин.
«Ступайте тогда в русские попы – и вас, может, примут капитаном», – трунил над ним отец.
Но Давлечин придумал увертку: поступя в рядовые, он вдруг перестал ходить к Перовскому обедать и таки дождался, что Перовский спросил его о причине.
«А когда я был муфтием, мне можно было у вас обедать; но рядовому обедать у генерал-губернатора неприлично». [170]
Засмеялся Василий Алексеевич и на другой день велел звать его обедать и кстати поздравить с чином.
Приятно и своеобразно было житье отца, а в походной кибитке татарского языка он слышал более, чем русского, но им говорили люди образованные, которые бы украсили собой беседу и в русском обществе; у них сделалось шиком говорить по-татарски.
Отец, любивший делать все до конца, хотел убедить окончательно Давлечина, что он даже и в душе не сунит. Он завел с этою целию по вечерам богословские прения, увенчанные полным успехом: отрекся Давлечин от предопределенья в смысле судьбы.
Иванов действовал на Давлечина иначе: он загонял его насмешками, подобранными из Корана, и когда тот, вышед однажды из терпенья, обиделся, то Иванов принял вид кающегося грешника, просил прощенья, а Давлечин сказал ему басню: как дятел ежедневно прилетал на дупло, чтобы его долбить, и сознавшись, наконец, что это больно его носу, каждый вечер зарекался вперед не делать, и с каждым утром все-таки делал.
Днем сказывались татарские сказки, или отправлялись на охоту.
Отец, и дорогой много писавший, носил всегда чернильницу за пазухой, благодаря жестокости морозов.
Так много надеявшийся на этот поход, Василий Алексеевич с ужасом понимал, что мороз все дело испортит.
Продовольствием было взято достаточно, надеялись найти кое-что и на пути, – а вместо того, снег лежал на дороге все глубже и глубже. Перебежчики прибавляли, что они в жизнь ни слыхивали о таком морозе, и что корм должен бы быть уже на месте, где стоял стан.
Принялись целый день считать и пересчитывать: решено, что пропитания на три месяца. «Хоть бы не было его вовсе, так скорее бы вернулись!» – восклицает отец.
А возвращаться Василию Алексеевичу не хотелось: он, на пути создавший войско, должен был вернуться, ничего не сделав.
Это был рыцарь, в полном смысле слова. С восторгом рассказывал он отцу, как часовой, приставя к его груди дуло, клялся, что непременно застрелит его, если он будет продолжать делать попытки прорваться через цепь. «Да вы поймите, – говорил он, – ведь он меня чуть не застрелил; а как недавно еще обзывал я их всех галками и воронами».
Но слово «вернуться» носилось в воздухе. И все спрашивали друг друга, неужели это правда?
В отце, между тем, страшная тоска по Юлии Егоровне переходит в тоску по семейной жизни. Он уже задает себе вопрос: будет ли он снова счастлив? Хотя, конечно, первоначально отвечает еще отрицательно.
Наступил 1840 год – отцу как будто стало полегче хоть на словах: старое минуло. Он перестает уже ждать вестей с того света; до этого он ждал их, помня, что они дали друг другу слово «подать о себе весть, кто первый умрет». Вся тоска сосредоточивается в нем в жалости к Леле и Юле, которые еще ничего не понимают и которым тем ужаснее придется переживать тяжелые минуты. «А переживать их так трудно!» – вспоминает отец.
Неудобства похода, между тем, все более и более давали себя знать.
Хивинский хан догадался оголить путь из России в Хиву: племена откочевали во внутренние степи. Итак, травы Бог не дал, а остальное люди с собой унесли.
Перовский отдал приказ вернуться. С горестию приняли эту весть наши [171] казаки. Этот поход был их исторической войной, события их жизни подготовляли его; теперь ему стыдно будет встретиться в этой степи с киргизом. Поминая об этом, отец всегда в шутку вспоминал слова своей няньки Соломониды: «послушали бы меня, глупую, были бы умные».
Первую ошибку он находит в том, что пошли зимой по летней дороге. Во-вторых, что следовало нестись как можно более налегке, отправляя больных назад, по дороге к Оренбургу. В-третьих, вообще следовало выступить гораздо раньше. В-четвертых, поход удался бы тогда, если бы все отнеслись к нему равно сериозно.
«Да хорошо, кабы было поменьше чепухи: корма нет, а при выступлении из укрепления на Эмбе в числе хлама бросили пропасть сена. Выступили наспех, точно кто гнал нас, ночью и с голодными верблюдами, даже не дав им съесть оставляемое сено».
Отцу было главное досадно, что за эту чепуху поплатился (всего менее виновный) сам Перовский. Привязанность отца к нему заставила его не отказываться от похода, в котором так мало хотелось ему участвовать. Отец всегда говаривал, что победа над неприятелем в Азии – второстепенное дело, нужно только уметь дойти до него. Ханов он считал нулями, подвластные им племена не знают их и не привязаны к ним, держатся только страхом. Многие племена, неподвластные России, воюя с нею, спрашивали казаков, жив ли их царь – Александр I? Очевидно, что они когда-то присягали и после откочевали вдаль.
Такого же мнения был и Виткевич. Скажу о нем несколько слов, а там снова вернемся в кибитку отца.
14-летним мальчиком, сдан был поляк Виткевич в солдаты за мятеж 1830 года. «Из-под палки не присягают», – говаривал он и не считал свою присягу действительной. Он уверял, что верен Перовскому, а не Царю. Поняв положение восточных ханов, он просил позволение у Перовского пропасть на несколько лет, обещая поднести ему лично все ханства от Урала до долины Кашемира. Но Перовский в негодовании все выслушал. (Я привела речь о Виткевиче потому, что этот разговор с Перовским был у него во время Хивинского похода).
Виткевич, увидав раз у отца пару тоненьких кинжаликов, стал выпрашивать их у отца. «Я ими заколюсь со временем», – говорил он. Отец отвечал, что именно ради этой причины и не хочет подарить их ему. Но Виткевич утверждал, что рано или поздно, а он непременно заколется, что он чувствует, что дела увлекут его на Восток и что он не выдержит борьбы с Русским Правительством.
Слова Виткевича несколько лет спустя оправдались. Англичане встретились с ним в Кашемире, и он лишил себя жизни вследствие дипломатической перипетии.
Однако вернемся в кибитку отца, пока не вернулись они все в Оренбург.
Естествоиспытатель Леман утверждает, будто стоит сюда съездить хотя бы и для того, чтобы получить отрицательное понятие о здешней флоре – он убедится, что здесь ничего не растет. Отец любуется на это простодушное дитя природы, утверждающее, будто ему даже довольно удобно:
«Gott’ich konnte nicht besser bei meiner Mutter auf (неразборчиво – Е. Н.) Koffer setzen, und Koffe trinken». (Боже, я и у матери не мог себя чувствовать лучше, чем сидя здесь на чемоданах и попивая кофе» (расшифровка и перевод с немецкого – Е. Я. Нейфельд).) И невольно при этом все смеялись, [172] вспоминая недавнее угощение Лемана. Казак, посланный Леманом сварить кофею, не понял его ломаного немецкого языка – где его найти, и вместо того, ухватя банку с ваксой, засыпал в кофейник ваксы вместо кофию, и мнимый кофий не исправили ни сливки, ни сахар.
Между тем, по отъезде Милоствова, палатка Перовского опустела, и он позвал к себе отца и Никифорова, называвшихся Порошкой и Мирошкой. Но на деле, беседа шла самая сериозная: большею частию о любимом предмете Перовского. Задавался смутный вопрос: не переживаем ли мы жизнь во второй раз? и как мы жили прежде? Очевидно, что душа помнит более, чем мы можем объяснить; часто случается, что мы мгновенно взглядываем на какое-нибудь происшествие, как на повторение чего-то подобного, что уже было, но мы не помним, где и когда.
С Никифоровым Перовский разговаривал о другом: подавал ему счет, уверяя: «это очень хорошая книга, и вы сами ее сюда завезли» (все жаловались на недостаток книг).
И вот принимается бедный Никифоров в сотый раз пересчитывать провиант. Между тем, самозванная гвардия сильно негодовала: раскаивалась, что пошла в этот поход, с приправой бранных слов. Слышались сожаленья, что не принято у нас давать награды равнo за неудавшиеся походы.
А отец мечтал, как свидится с бабушкой, Лелей, Юлей и дерптским товарищем своим Розенбергом, уже с год жившим в Оренбурге и выплачивавшим еще долг матери своей, который она сделала, когда он был еще студентом, в пользу бедных, пострадавших тогда от неурожая. Она взяла с него слово, что он не острамит ее имени, и он до копейки все заплатил. Впоследствии он до того втянулся думать о бедных, что раздавал им весь свой достаток.
«Аминь и вечная память Хивинскому походу, – говаривал отец, – если бы не было этих неудач, то не было бы нам и побед в Азии…»
Не так думала мнимая гвардия, весь beau monde берег свои силы для какой-то славной победы, а подробностями похода пренебрег – и потому он не удался.
Смертности в отряде, с которым шел Чихачев, было вдвое меньше именно оттого, что Чихачев заботился о больных.
О верблюдах никто не заботился и, смешно сказать, они-то все и погубили.
Верблюд сносливое животное, может три дня не есть, он выручит в нужную минуту, – но тогда только, если до этой минуты за ним хорошо ходят. Иначе он тает, как воск…
Так вспоминал впоследствии отец этот поход:
И пошли, говорят,
На Хиву, говорят,
Повезли, говорят,
Трынь траву, говорят,
Повезли, говорят,
Понесли, говорят,
И пошли, говорят,
Не дошли.
Их полван, говорят,
Наш болван, говорят,
А что хан, говорят,
Ни по чем, говорят,
Это сом, говорят,
Это ком, говорят,
Этот хан, говорят,
Шарлатан.
А верблюд, говорят,
Не встает, говорят,
Пяти пуд, говорят,
Не несет, говорят,
Все лежат, говорят,
Да глядят, говорят, [173]
Не едят, говорят,
Не хотят.
А что худ, говорят,
Наш верблюд, говорят,
И что пал, говорят,
Да не встал, говорят,
Ну, так что ж, говорят,
Ничего-с, говорят,
Ну, авось, говорят,
И небось.
Полежит, говорят,
Пожует, говорят,
Отдохнет, говорят,
И пойдет, говорят,
Понукай, говорят,
Погоняй, говорят,
Не жалей, говорят,
Не робей.
Что устал, говорят,
Он соврал, говорят,
Он лежал, говорят,
Отдыхал, говорят,
Только жрал, говорят,
Только спал, говорят,
Он бока, говорят,
Отлежал.
Песнь эту сочинил отец. Он как естествоиспытатель, как любитель животных, так сказать, сам болел при смерти каждого верблюда. Как трогательно описывает он, как верблюд, выбившись из сил, в последний раз ложится и уже более не встает, что с ним ни делай. Он все терпел, все переносил и чах до этой минуты. Теперь он уже лег: и хоть бей его, хоть примись нежно холить его, – он даже не ревет своим несносным ревом. Он смолк и только мерно поворачивает мордой, пока не ткнет ее в снег и не околеет.
Комментарии
Виткевич Иван (Ян) Викторович (1809-1839) – офицер, путешественник, дипломат. За участие в польском восстании сослан рядовым в Оренбургский корпус. Здесь изучил персидский язык, и в 1832 г. был направлен с дипломатической миссией в Афганистан. В 1835 г. с торговой миссией посетил Бухару.
Был адъютантом В. А. Перовского; дважды по его поручению ездил в Бухару (второй раз – с требованием выдачи русских купцов). Смерть Виткевича была загадочна. По одной из версий, он, приехав в Петербург по делу, покончил с собой, предварительно уничтожив бывшие при нем бумаги.
Леман А. А. – натуралист, ботаник и геолог.
Ханыков Н. В. (1819-1878) – русский востоковед и дипломат. В 1836 г. окончил Царскосельский лицей. В 1836 г. получил назначение в департамент внутренних сношений МВД, затем переведен на должность чиновника для особых поручений при оренбургском генерал-губернаторе (в то время В. А. Перовский, у которого служил и старший брат Н. В. Ханыкова – Я. В. Ханыков).
Чихачев П. А. – ученый и путешественник.
Текст воспроизведен по изданию: Хивинский поход // Гостиный двор, № 2. 1995
Источник